— Вы по-прежнему Юра или Юрий Маркович? — Голос совершенно не изменился, был так же звучен, чист и ровен. — Это говорит Р-н. Спасибо за добрые слова Почему вы пропали, неужели думаете, что мне неприятно вас видеть, раз Оси не стало?
С обычной прямотой он сказал о том, что в самом деле мешало мне увидеться с ним.
Через несколько дней я перешагнул порог его мастерской в том доме, где располагалась выставка.
Мы оба испытали шоковый момент при встрече, хотя и от разных причин. Он неправдоподобно выглядел для своих восьмидесяти: худой, стройный, в прекрасно сидящих коричневых брюках и кремовой тонкой шерстяной рубашке; лицо не обвисло морщинами, смугловатая кожа туго обтягивает лоб, скулы, подбородок, привычен всос худых щек, лишь по глазам, по их усилию сверкать и твердо глядеть сквозь возрастную усталость можно догадаться, что ему много лет. Позже, когда он стал готовить кофе на электрической плитке и делать бутерброды, я приметил у него некоторую шаткость походки, словно бы мимолетную потерю равновесия при резких поворотах. Но это можно было высмотреть лишь особо въедливым взглядом, и неудивительно, что медицинская комиссия без всяких затруднений продлила ему еще на два года пользование шоферскими правами.
И все же он стал другим. У него изменилось то, что вообще не меняется: форма головы. Тут дело в волосах и прическе: вместо прежнего высокого седого зачеса с подбритыми висками, что удлиняло голову и вытягивало лицо, теперь с половины темени начиналась редкая седая щеточка, и череп обрел куполообразную форму. Округлившаяся голова придавала ему неожиданное сходство с Оськой. Это мешало, сбивало с толку, порой мелькало дурманное ощущение, что передо мной оживший постаревший Оська, чье возвращение я странно проглядел.
В свою очередь, Владимир Осипович был ошарашен моим обликом, что всячески пытался скрыть, обликом старости того, кто помнился ему двадцатилетним. В конце концов он не выдержал и спросил как бы между прочим, сколько мне лет.
— К шестидесяти идет, — ответил я.
— Слушайте, Юрий Маркович, но вам никогда не дашь столько! — Он не умел говорить неправду даже из вежливости, голос его утончился.
— Если это действительно так, то называйте меня по имени. Это даст иллюзию молодости.
— Да, да, конечно! — сказал он и поспешно добавил тоном глубочайшего изумления: — Значит, Осе было бы сейчас за пятьдесят? Вы можете представить себе Осю старым?
— Сейчас, пожалуй, могу. Вы похожи на состарившегося Оську. Не на состарившегося себя, а на своего состарившегося сына. Вам этого никто не говорил?
Он покачал головой.
— Оська был на крылышках — стрекоза, ангел. Я думал, это уходит с годами, и не представлял себе Оську старым. Оказывается, можно набрать возраст и не приплюснутъся к земле.
— Вы думаете, со мной этого не случилось?
— Это видно по вашей живописи.
А потом мы пили очень вкусный пахучий черный кофе и увязывали настоящее с прошлым. Владимир Осипович сказал, что у него тяжело больна жена, с которой он прожил без малого пятьдесят лет.
Странно, я не знал, что в пору наших теннисных баталий он был женат, давно женат. И почему-то Оська никогда не говорил мне об этом.
— А как Муся?
Он внимательно посмотрел на меня.
— Я похоронил ее. Два года назад.
7
До Оськиной юности, когда все стало по-другому, нас соединяло лето и разводила зима. Он учился в первой смене, я — во второй, где уж тут видеться, лето же мы проводили вместе в одном пионерском лагере. Старая Руза мне запомнилась лишь неудачным заступничеством, а Голицыно — первым взрывом Оськиных театральных увлечений, которые я не разделял: моими подмостками было футбольное поле. Старшая вожатая, студентка режиссерского факультета ГИТИСа, взялась поставить силами драмкружковцев «Романтиков» Ростана. Оська был одним из главных актеров — он играл забулдыгу-бретера, имя которого вылетело из памяти, — и главным художником спектакля. Премьера, состоявшаяся в родительский день, прошла с оглушительным успехом. Оська забил всех. Зрителям нравилась его совершенная развязанность на сцене, отчаянное грассирование и то, что, произнося повторяющуюся фразу: «И так, играя под сурдинку», он неизменно оговаривался: «Играя под сардинку» — и восторженно вторил дружному хохоту. Оська умел расположить к себе зал. Он упивался своим разнузданным лицедейством, но не обольщался успехом. Один из старших мальчиков, Юра Холмский, плел кружева в роли старика подагрика, но его тонкий комизм бледнел перед раблезианской буффонадой Оськи. «Холмский — гений! — орал Оська после спектакля. — А я — жалкий гаер!» — и с чарующей музыкальностью запевал:
Я усталый, старый клоун,
Я пляшу с мечом картонным,
И в лучах моей короны
Догорает ясный день…
— Оська не ломается, но и не играет, — говорил о нем Холмский. — Артистизм сам прет из него, как пух из распоротой перины…
А совсем нового Оську я встретил в Коктебеле, куда приехал на лето, окончив школу и без экзаменов — отличный аттестат — поступив в медицинский институт. О, это лето!.. Здесь со мной произошло то, о чем в Сицилии говорят: «Его поразило громом». Удар настиг меня в тривиальной обстановке обеда в столовой дома отдыха. Вошла, нет, вплыла девушка, похожая на Царевну-Лебедь Врубеля. Вижу белое одеяние-оперение, гордый постав головы, таинственный, с легкой косиной взгляд, не курортный, а райский обливной загар и жемчужный кокошник, которого не было. Я стал мгновенно и полно несчастен, еще до того, как узнал, что она на два года старше меня, дочь знаменитого ученого и ждет приезда жениха, молодого, но уже прославленного поэта. А что за мной? Я и студент-то липовый, только принятый в институт, но еще не начавший учиться, о моих литературных потугах известно одному отчиму; и он относится к ним сдержанно. Оставалось одно: скрыть свою потрясенность от окружающих, в чем я и преуспел. Не удалось обмануть только Оську.
— Есть один путь, — сказал он. — Произвести на Дашеньку впечатление. Сразу выделиться из толпы. Ошеломить ее.
— Чем? Точной подрезкой в середину или хорошим отыгрышем? Плаваю я неважно, танцую средне, загораю плохо. В ресторан повести не могу поиздержался в дороге. Броситься на ее глазах в море с Карадага? Я не решусь пригласить ее в горы.
— Ты видел розарий МАИ? — Он имел в виду соседний дом отдыха. — Давай ночью его обдерем, и ты поставишь на профессорский стол фантастический букет. Все обалдеют, ее мать лопнет от гордости, а Дашенька сразу поймет, что ты готов ради нее на все.
Так мы и сделали. Букет не вмещался в эмалированное ведро, которое Оська раздобыл невесть где. Но вся затея едва не провалилась глупейшим образом. Четвертым за Дашенькиным столом сидел молодой литературовед с вывернутой верхней губой: когда он говорил или улыбался, розовый подбой выгибался наружу, образуя как бы третью губу. Но он подавал большие литературные надежды, и в научной среде его ценили. И позволяли занимать Дашеньку до приезда жениха. Когда семья явилась к завтраку и обнаружила на столе клумбу обрызганных влагой роз, Дашенькина мать, то ли в искреннем заблуждении, то ли предвидя тягостные последствия галантного дара, осклабилась белозубой людоедской улыбкой и притворно-сердито накинулась на трехгубого:
— Ах, Игорь, вы, право, невозможны! Я так и знала, что от вас жди сюрприза!
И этот гад, вместо того чтобы отвести от себя лестные подозрения, выпятил с довольным видом третью губу и застенчиво потупил рачьи — за толстыми стеклами — глаза мол, каюсь, но такой уж я парень! Я молчал, убитый горем, но Оська был на страже. С величайшей развязностью он подошел к профессорскому столу, поздоровался, назвал Дашеньку «таитянкой» и сообщил, что милиция ищет злоумышленника, оборвавшего розарий МАИ. Трехгубый побледнел и пролепетал, что не повинен в этом ни сном ни духом.