Каким-то образом Катя набрела на «Беллу» Жана Жироду, и этот изящный роман вошел в круг ее постоянного чтения. В ограниченном литературном пространстве она чувствовала себя вполне уютно. А когда, расхрабрившись, он предложил ей Достоевского, Катя задумчиво сказала: «Надо хоть что-то оставить на старость». Но старости у нее не будет.
При такой умственной лени Катя ошеломляла проницательностью и глубиной оценок людей и обстоятельств, но оценки эти рождались как бы сами собой, без ее участия. Интересовали ее — не суетливо и не жадно — люди: близкие и далекие, случайные зашельцы, служанки, продавцы магазинов, шоферы, почтальоны, трубочисты, рассыльные. Вообще-то молчаливая, она могла говорить о них долго и подробно, с живым блеском в спокойных серых глазах. «Ты следуешь Паскалю, — сказал Ник. — Тот утверждал, что человеку по-настоящему интересен только человек». Она осталась равнодушна к свидетельству Паскаля, но ответила серьезно: «Люди правда очень интересны. В них интересно все: как они ходят, едят, пьют, спорят, обижаются, радуются, печалятся, злятся, завидуют, и почти каждый что-то скрывает, и все без исключения врут». «И ты врешь?» — спросил Ник. «Случалось. До встречи с тобой. Потом моя жизнь стала состоять из правды, то есть из того, что я люблю: ты, собака, кошка, дом, сад, цветы. Вранье идет от недостатка любви: или ты сам недостаточно любишь, или тебя недостаточно любят. А мне врать не надо». Не могло быть для Ника более дорогого признания. С того разговора круг ее любви сократился. Кота Тима, маленького, ласкового и невероятно блудливого, задрали одичавшие коты с заброшенных ферм, пес, коккер-спаниель, старина Джерри, исчез, ушел из дома, чтобы умереть в укромном месте. Его так и не нашли. Хорошие породистые собаки стараются не огорчить хозяев зрелищем своей смерти. Все это произошло незадолго до Катиной гибели. Можно подумать, что животные предчувствовали случившееся и предпочли не жить. А вот он ничего не предчувствовал, и Катя не предчувствовала. Правда, она то и дело принималась плакать то над Джерри, то над Тимом, но за туманом слез был свет, который погас, когда остановилось ее слабое сердце.
«Если б я мог заплакать, — подумал Ник. — Мне стало бы легче».
Но заплакать он не мог. С ним случилось нечто странное: он словно обезводился. Глаза его оставались сухи не только в образном, но и в прямом смысле: исчезла та неприметная влага, которая омывает глазное яблоко, сухие глаза болели и чесались. Он то и дело смачивал их водой или слюнями, если воды не было под рукой. И так же сохли ротовая полость и гортань. Особенно невыносимой эта сухота становилась ночью, он все время пил и тут же отдавал мгновенно превращавшуюся в урину жидкость.
«Для чего я все-таки живу? — в который раз спрашивал себя Ник. — Чтобы мучиться?.. Нет, думать о Кате. Если я умру, некому будет думать о ней, сотрется последняя память о ее пребывании на земле. У нее нет ни родных, ни близких друзей, как и у меня самого, мы оба на редкость одинокие люди. Но мы не знали одиночества, наше сильное ощущение друг друга наполняло счастливой тяжестью каждую минуту, каждую подробность жизни. Частью нашей общности был и дом, носивший в любой малости отпечаток ее вкуса, и милые животные, а у меня была еще музыка. Большего мне не вместить. А Кате не нужна была даже музыка, отнимающая много физического и душевного времени. На что тратила она свои дни? На любовь ко мне, к дому, собаке, кошке, саду, цветам. А любовь требует так много заботы, беспокойства, внимания, осознания себя самой, и Катя не отвлекалась ни на что постороннее».
Появилась служанка — большая, краснолицая, в хрустящем крахмалом фартуке, — позвала его обедать. Он поблагодарил и отказался. Кусок не шел в пересохший рот. Он терял вес с каждым днем. Легкость обхудавшего тела ощущалась как ослабление связи с землей и была неприятна. Иногда ему казалось, что голодание без голодных мук — хитрый способ дезертирства, замена короткого волевого жеста трусливо-щадящим истаиванием, растворением в пространстве. Думать об этом не хотелось. Он стал думать о служанке.
Когда Катя погибла, он рассчитал всю обслугу: горничную, кухарку, шофера, садовника, все они болезненно напоминали о Кате. Но он не остался один, пришла эта женщина и стала хозяйничать: убирать, готовить, подавать на стол, каждый вечер она вручала ему счет на произведенные расходы. У нее была одна странность: она тщательно убирала дом, вкусно, судя по запахам, готовила, пунктуально звала к столу властным голосом, но не повторяла приглашения, а выждав с полчаса, убирала со стола до следующего, столь же тщетного зова. Наконец Ник поинтересовался, откуда она взялась. Ее наняла Катя. Давно. На случай своей смерти. Значит, Катя не очень-то доверяла своему слабому сердцу, хотя даже в горячечном бреду не могла помыслить о такой кончине. Но откуда она могла знать, что он уволит всю прислугу и останется один? Безошибочность любящего сердца… И тут Нику показалось, что наконец-то прорвет запруду и настанет облегчение, которого он ждал, как пересохшее поле дождя, но глаза остались сухи, лишь в горле что-то больно, режуще дернулось. «Ты будешь жрать, сволочь!» — сказалось в нем, будто в ответ еще не прозвучавшему велению.
Он тяжело поднялся с кресла, прошаркал в столовую и успел снять с блюда, уже уносимого в кухню, листик салата-латука. Он разжевал его, попытался проглотить, кашица застряла в горле. Ника вырвало…
Домосед, кабинетный человек, давно потерявший форму, только руки, сухие, жилистые руки пианиста, сохраняли силу, Ник не был природным слабаком. В колледже, где плохо учили, спорт был поставлен высоко, все ребята во что-то играли: в футбол, бейсбол, баскетбол, теннис, сквош. Плавание, легкая атлетика, велосипед были обязательны, как и гольф. Еще будучи юниором, Ник входил запасным в сборную команду колледжа по американскому футболу, неплохо держался на ринге. Но когда случилось нападение, он повел себя как мокрая курица. Конечно, ему не справиться с четырьмя громилами, но ведь было чем ударить и вывести из строя одного-двоих. А это могло либо умерить пыл остальных, либо переориентировать внимание на Ника. А разделавшись с ним, они не стали бы задерживаться. У таких мерзавцев развит инстинкт самосохранения. Но он повел себя, как бесстрашный конторский служащий из комедийного фильма — пустил в ход свои жалкие кулаки. Его быстро угомонили ударом под живот, швырнули в кресло и привязали к спинке ремнями. Преступление творилось на его глазах, которые он не закрывал и не отводил. Он считал, что обязан все видеть, отвернуться — значило бы предать Катю. Теперь он понял, почему отцы, присутствующие на казни сыновей, не разрешают затыкать себе уши ватными тампонами, предохраняющими барабанные перепонки и психику от оглушительного электрического разряда. Ты дал жизнь несчастному, так оставайся с ним до самого конца, прими с громовым ударом его последнее содрогание. И он должен быть с Катей на всех путях, радостных и мучительных, счастливых и гибельных, чистых и грязных. Никакая грязь житейских дорог не может ее замарать, лишь бы она выдержала. Он кричал:
— Катя, я здесь!.. Катя, я с тобой!.. Только не умирай!.. Все пройдет!.. Только не умирай, любимая!..
Они мерзко издевались над беспомощным женским телом, кусали, царапали, щипали, ломали.
— Катя, не умирай! — просил человек, привязанный к креслу.
Особенно гнусен и безжалостен был вожак-садист с мрачным лицом киногероя сороковых. После Ник с изумлением обнаружил у себя на теле синяки, царапины, даже кровоточащие раны. На нем воспроизвелись Катины увечья. Он вспомнил о стигмах, кровавящих лбы, ладони и ступни фанатиков Христовой веры. Можно так войти в муки того, кого любишь, что кровь выступит из твоего неповрежденного тела.
Когда все было кончено, его развязали. Откуда-то взялись силы, он легко поднял Катю с пола и отнес в спальню. Он положил ее на кровать и хотел принести… а что — он и сам не знал, но Катя не позволила, удержав его своей слабой рукой.
— Не уходи… Не надо… Ничего не надо…