Я не умею писать очерков и боюсь за них браться. Мне кажется, что каждая очерковая тема, коль она не ограничивается рамками четкого сюжета, неисчерпаема, бесконечна. И мне рисуется страшная картина: идет жизнь, в мире свершаются грозные и радостные перемены, сменяются поколения, а я все разматываю очерковую ленту. Пугало меня это и в данном случае. Такая долгая жизнь, столько скрещений судеб, да и каких судеб, хватит ли мне остатка жизни, чтобы поведать обо всем этом? Яков Федорович с доброй, чуть насмешливой улыбкой внес успокоение в мою смятенную душу. Пережив легкое разочарование в связи с Буниным, я попросил его рассказать мне о дяде Гиляе, примечательнейшей фигуре старой Москвы.
— Видный был человек, издалека приметный. Зимой деревенский зипун пахучий носил, треух и валенки. Его все знали: мальчишки-газетчики, беспризорные, нищие, извозчики и до первейших людей столицы. Константина Сергеевича Станиславского и других артистов-художественников в ночлежку на Хитров рынок водил. Это когда «На дне» Максима Горького ставили. Их там хитрованцы чуть не избили… — И вот тут, положив узкую, сильную, чуть подмозоленную руку мне на плечо, он улыбнулся тонко — добро и насмешливо — и сказал: — Дорогой мой писатель, да к чему же это записывать? Нешто без меня не знаете, как дядя Гиляй мхатовцев к босякам водил? Неужели вы не читали его книгу «Москва и москвичи»? Я ведь тоже оттуда черпаю. Неужто вы думаете, что Гиляровский — нарасхват человек — тратил дорогое время, чтоб мне свои похождения расписывать? Ну зайдет, спросит блинов или холодной закуски, графинчик водки и бежать. Занятой человек. И я занятой — мне вон скольких обслужить надо, нету времени лясы точить. Не по жизни это, не по правде — ждать от официанта или швейцара, от гардеробщика или даже метрдотеля рассказов о великих современниках. Гардеробщик их со стороны шубы и калош знает, швейцар только с виду и по мелочи в ладонь, официант со стороны желудка, а метрдотель, может, и вовсе не знает. Недавно одного старого маркера отыскали, он Маяковского помнит. Тот, правда, частенько приходил в «Большую Московскую» шары на бильярде гонять. После и в ресторан подымался, но ел мало, зубы болели, пить и вовсе не пил, вообще — не гурман, как, скажем, Качалов или Москвин. Так вот, нашли этого старичка маркера и стали расспрашивать. Маяковский накануне самоубийства в «пирамидку» у него играл с каким-то молодым поэтом на большую фору, Маяковский сильнейший игрок был, но столько вперед давать не мог и проигрался. Маркеру рубль за время задолжал. Маркер это дело вспомнил и говорит: «Ему что — самоубился — и ладно, а кто мне рубль отдаст?» Вот вам и очевидец!..
Но, заметив, что я приуныл, Яков Федорович добавил с той же мягкой усмешкой:
— Хотите, я вам одну историю расскажу про Василия Ивановича Качалова? Ему, видать, не с кем было поделиться, так он мне доверился. Пришел он как-то поздно, в двенадцатом часу ночи, лицо розовое-розовое, будто после бани. И сразу ко мне: «Подай-ка, братец, большой рюмаш и соленый огурчик, только поживей!» Я, конечно, заказ одним духом выполнил и, хотя мы ко всему привычные, маленько удивился и самому заказу, и такой поспешности. А Василий Иванович рюмку хлопнул, огурчиком закусил и вроде бы отошел. «Знаешь, Яков Федорович, какая со мной глупость вышла? Иду я из „Ново-Московской“ к мосту, навстречу двое, и без долгих церемоний — гони бумажник! Посмотрел на них — такие шутить не любят. „Бумажник — пожалста!“ — и небрежным жестом Юлия Цезаря отдаю им туго набитый кожаный бумажник. „Часы!“ — „Часы — пожалста!“ — и царственным жестом Бориса Годунова отдаю золотые часы фирмы Павла Буре, поставщика двора его императорского величества. Я хотел показать, что настоящий артист если и подчиняется насилию, то без страха и равнодушен к деньгам. Но эти грубые бандитские души не поняли красоты моего поведения и рассвирепели. „Ах так, — говорят, — простыми людьми требуешь? Скидавай шубу!“ Это возмутительно! Не в шубе дело, хоть она и на бобрах, но погода — гниль, весна, ветер, я могу простудить горло. А мне завтра Чацкого играть. Кхе, кхе!.. Видишь, уже кашляю. Дай мне, дружок, большой рюмаш, надо спасать здоровье. Нет, дай графинчик, когда еще мне привезут другую шубу из дома… Постой, что ты обо всем этом думаешь?» — «Думаю, зря вы, Василий Иванович, в „Ново-Московскую“ ходите. Вот у нас тут сроду никого не грабили!» А больше никаких доверчивых и важных разговоров у меня со знаменитыми гостями не случалось, хотя, конечно, всякими словами обменивались, не только о заказе или о погоде, а, скажем, о лошадках. Любил Иван Михайлович Москвин на судьбу пожаловаться и, бывало, пытал меня: «Как думаешь, Федорыч, стоит на Снежную Королеву ставить?» Он почему-то думал, что официанты с наездниками повязаны. Разные шутки веселые отпускали, контрамарки иной раз подкидывали, — простого поведения люди. А вот недавно один прыщевик наел, напил, наскандалил да еще деньги отказался платить. «Не могу платить, я в „Неуловимых мстителях“ снимался, меня вся страна знает». А я чего-то не помню его в этом фильме. Там, правда, много народу снималось, всех не углядишь. Ни Качалов, ни Москвин, ни Леонид Утесов такого себе не позволяли, хотя их вся Москва знала…
Недолгое пребывание на ответственной хозяйственной работе — директором вагона-ресторана — кончилось в начале 1941 года конфузом: один из официантов украл дневную выручку и смазчику передал. Его накрыли, но смазчик успел бежать с деньгами. Пришлось бывшему директору вагона-ресторана выплачивать похищенную сумму из своей зарплаты. Было, конечно, горько и обидно, но утешало одно — возвращение к старому, привычному делу. Вновь Яков Федорович склонялся над клиентом, заглядывал в меню и мягко, убедительно приговаривал: семужки нет, пойдет кета, белых грибочков нет, пойдут маслятки, карского нет, пойдет на ребрышке… Ко дню своего призыва на Отечественную войну он успел выплатить долг, которого не делал.
Отечественную войну Яков Федорович прошел от Сухиничей до Кенигсберга поваром, или, по-солдатски говоря, кашеваром. Он варил пшенную, перловую и гречневую кашу, капустные щи, гороховый концентрат и макароны с кишечным салом в Подмосковье, под Минском и Молодечно, при взятии Вильнюса и Каунаса, Инстербурга и Кенигсберга. Случалось, не было ни капусты, ни муки, ни крупы, ни концентрата, он варил щи из крапивы, а хлебы пек из лебеды, но бойцы всегда получали горячую пищу. И доставлял он котлы на передовую при любой боевой погоде. Есть высокая справедливость в том, что благодарности за вторжение в Восточную Пруссию, взятие Инстербурга и Кенигсберга, наряду с пехотинцами, танкистами, артиллеристами, связистами, саперами, получал и маленький плечистый кашевар, у которого солдаты всегда были сыты. Кто прошел войну, знает, что нет ничего хуже воевать на пустой и холодный желудок. Солдаты умеют ценить хорошего кашевара. И медаль «За боевые заслуги» по делу украсила грудь человека из ресторана. Можно ведь и знамя нести да уронить в грязь, а можно поварешку пронести достойно и гордо, как знамя. Полевая кухня — тоже род оружия, и далеко не последний…
Под Кенигсбергом произошла нежданная и безмерно радостная встреча отца с блудным сыном. Тринадцатилетний сын Ускова Витя в начале войны бежал на фронт. Обычно такие побеги кончались плачевным возвращением домой с ближайшей станции в сопутствии милиционера. На этот раз дело обернулось иначе: предприимчивый мальчонка пробрался в прифронтовую зону, выдал себя за беженца-сироту и стал сыном полка. Он побывал во многих сражениях, этот худенький, тонкой кости мальчик, на его гимнастерке с сержантскими погонами поблескивали слева медаль «За отвагу», справа — орден Красной Звезды. Он возмужал, загорел, обветрился, и отцом владело странное чувство, будто сын старше его не только воинским званием. Но прошло несколько взволнованных минут, и закаленный воин, кавалер и младший командир так же преданно и послушно смотрел на рядового, как в пору прежнего московского бытия.
Якову Федоровичу думалось, что в этот день он получил высшую награду всей своей жизни. Да и что может быть лучше для человека, чем вырастить такого сына — смельчака, патриота, романтика, воина! Он не успел отрадоваться, когда сержант Виктор Усков пал в бою. До конца войны, до победы оставались считанные дни.