Мы с Валей переглянулись и сперва с прохладцей, затем, подхваченные общей веселой паникой, во весь дух устремились к выходу. После, не теряя скорости, мы мчались к мосту, на серебряных ребрах которого молнии вспыхивали автогенной сваркой.
Мы были на мосту, когда гроза, покончив с пустыми угрозами, во весь голос заявила о серьезности своих намерений. Длинная отвесная молния упала на город, далеко, за Остоженкой, — странен был ее отблеск в фольге застывшей реки, — и тут же, без проволочки, грянул такой громище, что виски заломило. И, не дав оправиться от потрясения, другая молния пересчитала подвесы моста, и гром прозвучал в самом металле.
Мы не обогнали грозы. Уже в виду станции метро с голым, обобранным окрестом — исчезли все газировщицы, мороженщицы, цветочницы и папиросницы, — нас затопил огромный ливень. Он возвестил о себе дробью тяжелых, полновесных ударов, будто не дождевые капли окропили крыши, стены, листву деревьев, асфальт, а ртутные виноградины — пригоршнями из могучей длани. И сразу рухнул поток. Дождь бил в полуоткрытый от усталости рот, словно струя вина из бурдюка. Одежда приклеилась к телу, волосы облепили лоб, виски, щеки, в туфлях смачно, жирно зачавкало. Ни к чему стало торопиться. Мы, как водяные, уже не мыслили себе иного состояния, кроме такого вот, вдрызг измокшего. И мы пошли неспешным, прогулочным шагом. Нас все время обгоняли люди, и к метро мы подошли почти в одиночестве.
Очутившись в прохладно-мраморной суши вестибюля, мы глянули друг на друга и рассмеялись. Ничего не скажешь — хороши! Пока я бегал за билетами, Валя успела отжать волосы и даже закрепить их наподобие прически. Стряхнув с одежды влагу и утеревшись кое-как носовыми платками, мы побежали к поезду.
Но в вагоне мы почему-то опять потекли, и сухие пассажиры поспешно раздались, окружив нас почтительной пустотой. Нам было радостно и весело, словно мы приняли участие в чем-то необыкновенно хорошем и справедливом. Да так оно и есть: если бы не ливень, нам пришлось бы проделать бессчетные километры навстречу друг другу. А ливень свел нас и повенчал без сватовства и сговора…
Когда мы вышли на «Кировской», ливень утих, и сейчас сеялся мелкий грибной дождик, подсвеченный солнцем из-за тучи, отваливающейся к Сретенскому бульвару. Но улицы были странно пустынны, люди не верили, что чудовищная гроза отбомбилась и не пойдет на новый заход.
А может, это и правда лишь временное затишье? Со стороны Покровских Ворот наползала свинцовая пелена, обещающая уже не ливень, а нудный, затяжной дождь. Мы побежали бульваром к Телеграфному переулку. Подножия деревьев обметаны тающими градинами, ожерелья из градин тянутся по закрайкам газона, и трава выбелена градом. Мы уже приближались к дому, когда солнце скрылось и дождь припустил, колючий и холодный.
Мы долго стояли в Валином подъезде, она чуть в глубине, невидная с улицы, а я на самом пороге, упершись рукой в дверной косяк. Эта поза возникла у меня непроизвольно, тело само нашло ее, и лишь спустя какое-то время я вспомнил, что так нередко стояли в подъездах многие наши старшие ребята. Пробегая через двор, я рассеянно удивлялся: охота же им так бесцельно подпирать двери! А теперь пришел мой черед, и у меня не возникает сомнения в значительности и необходимости такого вот подпирания дверей.
Бурлили ручьи, садик посреди двора стал озерком, текло с карнизов, хлестало из труб, а расточительные небеса еще поддавали во всю эту мокреть.
Валино лицо побледнело, а глаза казались темными от расширившихся зрачков.
— Тебе холодно!
— Н-нет, ничего! — Ее зубы выбили дробь. — Нет, мне совсем не холодно!
Она не могла пригласить меня к себе, но готова была трястись от холода, чтобы длилась наша встреча под шум дождя. И я решился:
— Валя, ты придешь ко мне?.. — И поспешно, чтобы не дать ей сразу отказаться, добавил: — Я живу теперь один, ну, конечно, не один, но у меня своя комната, совсем отдельная. Ко мне просто доехать, это у метро «Дворец Советов»…
— Зачем так много слов? — Валя провела ладонью по моей щеке.
— Ты приедешь?
— Какой у меня сегодня удивительный день! — Она засмеялась. — Ты зовешь к себе, а утром Павлик признался в любви.
— Ну, что ты! — У меня вдруг ссохлось горло. — При чем тут Павлик? Он мне ничего не говорил…
— Так уж он тебе все докладывает?.. Он давно ко мне не ровно дышит.
Она говорила правду, я это сразу почувствовал, как и то, что Павлик ей не нравится. Но вот беда, он мне нравится… И видно, далеко ушла та пора, когда я легко мог наступить на его сердце.
— Все правильно! — сказал я. — А как же еще могло быть!
— О чем ты? — Она мгновенно насторожилась.
Но как было объяснить ей мистику нашей дружбы с Павликом? Мы так сроднились, так срослись, что совпадаем почти во всем. У нас с ним, как в песне: «Весело было нам, все делили пополам». Мы делили книги, музыку, мечты, надежды, неудачи, отношения к людям. У нас общий вкус, общие мерила поступков, событий, истории. Нас волнуют одни и те же женщины в литературе, в живописи, в кинофильмах и на улице. Если мы не одновременно делаем какое-либо открытие, то наталкиваем друг друга на него — прямо, или исподволь, или безотчетно. И можно смело утверждать, что мы с Валей не стояли бы здесь, если б утром ей не объяснился в любви Павлик. Сам того не желая, он открыл мне Валю.
Откуда мне было известно, что рвать надо сразу, как бинт, присохший к ране. Мгновенная боль легче медленного терзания. Ничего такого не было в моем душевном опыте, но почему-то я это знал.
— Ладно! — сказал я. — Пошел!
— Что ты вдруг?.. Ведь дождь… — Голос прозвучал нерешительно, она меня отпускала…
Что случилось в природе? Описывая круги, гроза вновь и вновь заходила на город. Она начисто израсходовала взрывчатку — ее слабые, редкие сполохи творятся в тишине, — но неустанно выжимает одну тучу за другой на тонущую и без того Москву. Мужественные мои сограждане решили не отсиживаться дома и принялись осваивать тритонье существование. На улицах, ставших реками, полно народу.
Мутная, глинистая, бурая впрожелть вода неслась по улице Кирова, вливалась в озеро на Дзержинской площади, водопадом низвергалась к Театральной, но, перехваченная могучим потоком с Неглинной, билась и пенилась против ресторана «Метрополь», как над порогами.
Вода несла какие-то зазевавшиеся предметы: складной стульчик магазинного сторожа, метлу, детскую куклу, зонтик, всевозможный мелкий сор. Ее пытались перехватить, обуздать, открывали люки, заслонки, но она не замечала жалких ловушек. Стояли заглохшие, по дверь в воде, машины. Трамваи дергались и тут же замирали, у Манежа упавшая лошадь тянулась из воды худой шеей, возчик и доброхоты, по пояс в воде, пытались ей помочь.
Увидев, что многие люди идут босиком, держа ботинки в руке, я тоже разулся, закатал брюки и впервые в жизни коснулся босыми ногами московской тверди. Теплая вода щекочуще обтекала ноги. Я вдруг почувствовал необыкновенное доверие к взбаламученному городу, чей асфальт мягко, как акуловский большак, ложился под мои ступни. Я выпустил из рук спасательный круг Армянского переулка. Не надо цепляться за прошлое. Если ты жил в нем глубоко и сильно, оно все равно останется с тобой. Девушка, которая рано или поздно придет в мою комнату, не будет Валей Зеленцовой, но и Валя уже случилась, вспышкой, мгновеньем, спасибо ей…
Так шел я босиком по всплывшей Москве, будто из леса после дождя, когда усталым ногам чудесно ступать по теплым лужам, — в той легкой печали, без которой нет истинного счастья…
Я написал эти слова и задумался. Счастье?.. Да правда ли чувствовал я счастье или наделяю им сейчас, из дали лет, свою молодость? Уж больно плохо оборудовано для счастья было то грозное время, когда, опробовав оружие в Испании, фашизм готовил мировую бойню. Да, это так, но счастье все-таки было, и не с молодого дуру и не сослепу. Мы знали — говорю от лица своих сверстников, — что решающая схватка с фашизмом неизбежна, что мы зреем жатвой будущей кровавой и беспощадной войны, но мы держались, как жители гор, сызмальства ведающие свою предназначенность долгому веку. И это правда. Правда целого поколения…