Окончание приключений преступницы мы доскажем нашим читателям, ибо сама она не говорила уже более с императрицею, которая вскоре отправилась далее, принужденная сократить свое путешествие по случаю возникшей войны с Турциею[4].
Злодей посягнул на честь несчастной девушки. С сего времени она онемела всеми своими чувствами, лишилась употребления человеческих способностей, сделалась существом совершенно страдательным, как послушная жертва перед своим палачом; ум ее обнаруживался только в хитростях, с коими она скрывала свое преступное поведение: так сильно было в ней прежнее желание не огорчать родителей страшною вестию. Все проходило тайно, и прежняя жизнь ее много содействовала к отклонению всяких подозрений; никому не казалось странным, что была она молчалива, пасмурна, часто оставляла свою комнату, разговаривала с кем-то за калиткою, ибо и прежде всегда жила так же, хотя, увы! — совершенно по другим причинам. — Так прошло два месяца. Вечером, после ужина, в день известного пожара, вызывает ее дворник условленным знаком из комнаты. Она выходит.
— Иди за мной.
— Куда?
— Иди за мной! — загремел он страшным своим голосом. Несчастная хочет бежать от него; он хватает ее за руку и тащит за собою насильно по темным переулкам, на край города, в кабак.
Там за столом, покрытым штофами, сидело шестеро мужиков, с плошками в руках, пьяные, развращенные, сквернословящие. Перед ними у бочки стоял толстый целовальник[5], цедивший вино. Вокруг валялись опрокинутые, изломанные лавки, разбитая посуда, черепки. Крепкий запах носился в грязной комнате.
— Ну вот кто дает мне деньги, — закричал дворник, толкнув свою спутницу в этот вертеп преступников. — Вы не верили мне, говорили, что я ворую. Она скажет вам, что я честный человек. Ну, говори… от тебя получаю я все?
— От меня, — чуть выговорила девушка.
— Ах, кралечка, к нам на беседу! — закричали мужики. — Рады гостье! — и с неистовыми криками бросились целовать ее.
— Забавляй же нас теперь! — возопил дворник, выпив глубокую плошку и ударив несчастную с размаху по щеке, так что она пошатнулась. — Пой, пляши, кружися…
Это оскорбление, это поругание возвращает память девушке. У ней нет больше терпения. Загорается мщение. Она выходит из себя, и в сию минуту зачинается в голове ее мысль погубить здесь своего мучителя. Он был уже пьян, шатался на месте. Товарищи его были также не в своем уме. Целовальник дремал с крючком в руке. Ей показалось легко споить их всех наповал и с полмертвыми, сонными управиться по своему желанию. Отчаяние придает ей силу, уменье исполнить смелое предприятие.
— Извольте, мои господа, я стану веселить вас, — отвечает она живо и начинает петь, плясать, скакать, кружиться около своих палачей, обнимает их, целует, ласкает. Поднимается шум, гам, визг, свист, хохот, топот. Мужики дикими воплями изъявляют свое скотское удовольствие, смотря на ее неистовства: «Вот девка! угодила! лихо! вот удача! эй, жги, припевай!» Поют вместе с нею, пляшут, стучат, кричат, буйствуют, бранятся, дерутся… Она их мирит и после всякой песни, пляски, миру обходит со штофом в руках, низко кланяется, потчует. Мужики беспрестанно напиваются из рук ее больше и больше и, наконец, одоленные вином, утихают мало-помалу и без чувств, без памяти падают на землю один после другого, издавая изредка только нестройные, бессмысленные звуки. Целовальника успела она, расточая ему свои ласки, напоить так, что он свалился еще прежде гостей своих. Тогда выбегает она из кабака, набирает, сколько может, соломы и сена, щепок и всякой мелочи в сени, в соседнюю каморку около дома, запирает двери, вылезает сама из окошка и зажигает строение вдруг в разных местах.
Успех соответствовал ее безумному желанию, и злодей, отравивший жизнь несчастной, погиб вместе с своими товарищами, жертвою ее ужасного мщения, как читатели видели выше; а она, взволнованная сими происшествиями, помешалася на время к своему счастию.
Таким образом один неосторожный шаг на покатом пути порока повергнул добродетельную девушку в бездну преступлений и несчастий.
Нянька ее, как узнали еще во время допросов, утонула почти пред самым Соловецким островом.
Императрица Екатерина II пред отбытием своим из Нижнего, призвав ее родителей, сказала им свое милостивое, утешительное слово, а ее, внимая гласу милосердия, повелела содержать в монастыре и, в случае освобождения от болезни, подчинить строжайшим правилам по уставу, какой вообще наблюдается для ссылаемых на покаяние. — Сама игуменья вызвалась из человеколюбия ходить за нею и пещись от исцелении ее души и тела.
Прошло несколько лет. Старания достопочтенной женщины увенчались желаемым успехом; сперва обратила она, разумеется, внимание на временное сумасшествие больной. Тишина, уединение, однообразие, жизнь без сует и попечений сами собою уже много способствовали к успокоению ее духа, и припадки год от году случались реже и слабее, а наконец совершенно прекратились. С душою, рожденною для добродетели, действовать было еще легче. Игуменья, пользуясь всякою благоприятною минутою, старалась прежде всего ослабить в ней прежние впечатления, затмить в ее воображении прошедшую жизнь и устремить все ее внимание на новые труды, обязанности, предприятия. — Потом начала читать с нею Евангелие и сочинения учителей церкви[6], толковала ей высокие истины, в них заключающиеся, указывала на великих грешников, которых раскаяние принято богом и которые сделались лучезарными светильниками веры и добродетели, примерами жизни благочестивой и святой, — и таким образом успела успокоить волновавшееся сердце, возродить в нем надежду, представить ей ясно цель, средства, путь ко спасению. Воспитанница вникала более и более в ее наставления, забывала мир со всеми его страстями, обновлялась духом, устремлялась к небу; и, наконец, постригшись в монахини, посвятила себя богу. Тогда-то душа ее, искушенная в горниле бедствия, погрузилась совершенно в море духовных наслаждений, коих алкала еще во время своей невинной юности…
В монастыре познакомился с нею случайно один благочестивый муж, посвятивший всю жизнь свою на размышление о таинствах религии. «Ни на одной картине Рафаеля, Корреджио, Дольче не видывал я, — говорил он своим друзьям, — такого самоотвержения, такой глубокой скорби и уверенности в своем ничтожестве, и вместе такого благоговейного восторга, как на лице и в глазах этой монахини. Душа ее как будто б освятилась еще на земле, и она так высоко вознеслась в области добродетели, как прежде глубоко низверглась было в бездну порока. Тогда-то, — заключал достопочтенный старец, — понял, почувствовал я святое слово великого Человеколюбца[7]: яко тако радость будет на небеси о едином грешнике кающемся, нежели о девяти десятих и девяти праведник, иже не требуют покаяния» (Лук. гл. XV. ст. 7).