Весело посвистывая, Ицек пробежался по пустырю и мигом набрал кучу бумажных обрывков, каких-то сучьев и сыроватых, трощеных, но вполне пригодных для костра досок. Наскоро рассортировав эти запасы, Ицек вздул огонь и начал терпеливо подкармливать разгорающееся пламя.
Через какое-то время костерок окутался мягким дымком и начал уютно потрескивать, излучая тепло. Ицек подождал, пока пламя окрепло, и осторожно сдвинул костер в сторону. Оставшиеся на земле недогоревшие щепки тут же подернулись сереньким пеплом.
Заранее глотая слюну, Ицек достал одну картофелину, тщательно вытер ее и осторожно пристроил на щепочки с краю костра. Желтая картофельная кожура со стороны огня тотчас начала пузыриться и темнеть. Старательно поворачивая картофелину острой палочкой, Ицек дождался, пока она потемнела со всех сторон, и поспешно выхватил обугленный катышек из костра.
Обжигая пальцы, Ицек принялся чистить обгорелую кожуру, и тут ему в ноздри ударил одуряющий запах печеной картошки. Жадно пообкусав горячие краешки, он надел еще не пропекшуюся сердцевину на палочку и опять протянул к огню.
Ицек так увлекся, что поднял голову, только услышав окрик.
– Эй ты, а ну прикрывай свой кюхен!
Ицек вздрогнул и тут же выругался про себя… Совсем рядом, шагах в пяти от него стояли двое юденратовских полициантов. Может, они просто шли вдоль реки, а может, и заметили отсвет костра, но в любом случае их наглость взбесила Ицека, и он окрысился:
– А что и это нельзя?
– Ну ты, мамзер… – один из полицаев, повыше и помордастее, презрительно скривился. – Тебе сказали: туши костер и топай в локаль…
Это значило, что собирают всех жителей гетто, и, проглотив обиду, Ицек спросил:
– А зачем?
– Придешь, узнаешь…
Поняв, что на этот раз не отвертеться, Ицек поспешно, под наблюдением настырных полициантов, загасил костер и сунув картофелину обратно в карман, заторопился в локаль.
* * *
Локаль, как теперь на немецкий манер называли единственный в гетто небольшой зал, размещался в двухэтажном доме рядом с синагогой.
Кляня почем зря полициантов, не давших испечь картошку, Ицек через проход между домами, вышел на улицу. Здесь уже были прохожие, так же, как и Ицек, спешившие к темному зданию локаля, торчавшему над одноэтажными домишками гетто.
Перед самой синагогой Ицеку повстречалась кучка людей, торопливо идущая навстречу. Впереди важно шествовал немец, облаченный в форму «Цивильфервальтунг»[7], а за ним гурьбой торопились человек десять весьма состоятельных евреев.
Они поочередно забегали вперед и о чем-то подобострастно спрашивали. Чиновник коротко отвечал, каждый раз резко отмахиваясь, и тогда на его рукаве читалась надпись «рейхсбеамтер»[8]. Это настолько поразило Ицека, что он застыл на тротуаре, пока странная процессия не свернула за угол.
Теперь, связав воедино полицейских и немца, он заторопился, но все равно, к его приходу локаль был забит до отказа. С трудом протиснувшись в дверь, Ицек поверх голов мог видеть только аляповато раскрашенные верхушки ложных полуколонн, деливших низковатый зал на ритмичные полосы.
Ицек приподнялся на носки и увидел члена юденрата Шамеса. Взгромоздившись на какие-то подмостки, достопочтенный ребе вытирал свой узкий, сплющенный с висков лоб цветастым платком. Но вот платок исчез, и Шамес до невозможности задрав вверх острый подбородок, выкрикнул:
– Германские власти ждут от нас, евреев, подлинного понимания всех сложностей настоящего момента. Поэтому юденрат решил, что наша община немедленно внесет тот символический шекель, который служит всего лишь показателем нашей с вами лояльности!
Что касается пресловутого шекеля, о котором заговорил ребе, то все набившиеся в зал понимали: речь идет только о золоте. Вокруг Ицека сразу возник встревоженный шепот:
– Это контрибуция…
– Большая…
– Юденрат ходатайствовал о снижении…
– Ну да, вы же видели. Они просто бежали…
– Может, понизят?..
– Никогда, придется платить…
От этих испуганных реплик жаркая волна ударила Ицеку в голову, перед глазами закрутились черные буквы оскорбительного приказа, нахальные морды полициантов, оставшаяся сырой картошка и, уже не помня себя от злости, он громко, на весь зал выкрикнул:
– Ты шекель хочешь?! А где его брать, этот шекель?
Локаль испуганно замер. Ребе Шамес еще выше поднял печальное лицо, его тонкие губы тронула грустная улыбка, и трагическим, в наступившей тишине долетевшим во все уголки шепотом, он произнес:
– Евреи, вы слышите, что кричит вам этот глупый ам-гаарец?[9]..
Вокруг Ицека сразу образовалась пустота, и вместо взлохмаченных затылков он увидел множество обращенных к нему глаз. Может, секундой позже благоразумие и взяло бы верх, но сейчас Ицеку было не до последствий, и он исступленно выкрикнул прямо в чье-то пейсатое, библейски-скорбное лицо:
– Откупиться думаете? А зуски, драться надо!..
Пейсатый шарахнулся как от удара и дико взвизгнул:
– Мишигене![10]
Все завопили, и что произошло дальше, Ицек не понял. Кто-то треснул его по голове так, что пейсатое лицо подпрыгнуло, цветастые колонны сдвинулись, и все завертелось у него перед глазами…
Когда Ицек снова пришел в себя, локаля он не увидел. В голове было муторно, в нос бил запах скисшей селедки, сгустившийся вокруг сумрак не давал оглядеться, и, непонятно почему, сильно жгло темя. Единственным, что Ицек хорошо различал, была свеча, оплывавшая в дутом подсвечнике, поставленном на деревянный бочонок. Какой-то человек неподвижно сидел рядом, но кто это, понять было невозможно – на свету прорисовывался только силуэт.
Ицек слабо пошевелился, и человек у бочонка, сразу встрепенувшись, обрадованно спросил:
– Ну что, живой?
– Вроде… – Ицек попробовал повернуть голову. – А что со мной было?
– Что, что… Били тебя всем скопом, вот что.
– А-а-а, вспомнил… А вы, кто?
– Я? Я Мендель…
Человек потянулся к свече, и Ицек смог рассмотреть его худое продолговатое лицо, чем-то неуловимо отличавшееся от других, казавшихся такими одинаковыми, лиц гетто. Наверное, все зависело от живых темных глаз, в которых сейчас отсвечивались мягкие огоньки.
– Там говорили, ты комсомолец? Это правда?
Мендель снял нагар со свечи и растер его пальцами.
– Правда! – Ицек резко вскинулся. – Это что, тюрьма?
Только сейчас до него дошло, что с ним случилось. Похоже, он не только избит, но и арестован. Наверно, хозяин закутка понял его состояние, потому что тут же замахал руками:
– Да уймись ты! Вот уж цидрейтер[11]… – Мендель неожиданно рассмеялся. – У меня ты. Я тебя из локаля к себе перетащил.
– Зачем? – Ицек попробовал оглядеть каморку. – Я на Караимской, в подвале у Давидзона живу…
– Вот-вот, в подвале… А что ты там забыл? Оставайся лучше у меня, ты – сам, я – сам, и характеры сходятся. Э, да ты, видать, с голоду дохнешь…
Мендель куда-то полез, и вдруг Ицек уловил умопомрачительный запах свиного сала. Уже через минуту, торопливо глотая слюни и давясь от жадности, он поедал невероятно вкусный бутерброд со смальцем. Дождавшись, пока Ицек с ним расправится, Мендель спросил:
– Ну что, остаешься? Я тебе про себя расскажу, как в Одессе-маме жил… Ты слыхал про Одессу?
– Чего зря говорить? – Ицек проглотил последние крошки. – Мне этот локаль теперь не простят!
– А вот это я на себя беру…
Мендель поднялся с бочонка, выпрямился во весь рост, и огонек свечи резко качнулся в сторону…
* * *
Постолы из сыромятной кожи были очень удобны. Малевич, томясь от безделья, сшил их сам и теперь, поставив ногу на ступеньку, с удовольствием рассматривал свое изделие. К тому же обувка напомнила ему молодость, прошедшую в белорусской веске[12].