Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Тюльманкова на катере не было. Вместо него на корабль возвращалась в подсумке Хлебникова (чтобы не помялась в кармане) расписка канцелярии генерал-губернатора в приеме подследственного матроса. Тюльманков же, судя по всему, проходил сейчас первый допрос.

Темная вода бежала у борта мягкой и теплой текучей струей. Опустив в нее руку, Волковой смочил лоб и шею. Первый допрос… Недавно в безлюдной башне, возясь с освещением прицела, они толковали как раз об этом первом допросе (который должен же когда-нибудь быть): что и как отвечать? Тюльманков сказал: «А чего там отвечать? Молчать и плевать в рожу, пусть бьют, шкура зарастет…»

Он представил себе бледное, отчаянное лицо Тюльманкова и ясно увидел, как наотмашь — с ворота — рвет он на себе форменку с хриплым криком: «Бей, тварь! Бей матроса!» Волковой передернул плечами, словно жандармы — те, усатые, рослые и равнодушные, которые увели Тюльманкова, — ударили его самого. По спине опять пробежал холодок, такой же, как там, в приемной, когда, вызванный Гудковым по телефону, в нее вошел ротмистр фон Люде и окинул матросов взглядом врача, приступающего к осмотру больного. Подравнивая карманной пилочкой ногти и молча посматривая на Тюльманкова, ротмистр выслушал короткий доклад Гудкова и потом увел его к себе для более подробного разговора.

И за все то время, пока дожидались в приемной, не удалось перекинуться ни одним словом: рядом торчал Хлебников, а у двери — жандарм. Тюльманков стоял неподвижно, только в вырезе форменки прыгала жила на шее, доказывая, как бешено бьется у него сердце. Раза два-три он подымал глаза и ненавидящим взглядом смотрел на дверь, где скрылся ротмистр, а однажды таким же взглядом хлестнул и Волкового. Но никак нельзя было объяснить, что винить ему надо не Волкового и не матросов «Генералиссимуса», а совсем других — тех, кто годами приучал его к мысли, что революционер — это прежде всего бесстрашный герой; тех, кто посылал таких же Тюльманковых убивать одного прокурора, чтобы другой, его заменивший, присуждал их к повешению; тех, кто учил, что революция — это борьба отдельных людей с отдельными людьми. Ничего этого сказать тут было нельзя.

Однако все же, воспользовавшись тем, что жандарм у двери отвернулся, Волковой, неловко вывернув ладонь опущенной по шву брюк левой руки, нащупал пальцы Тюльманкова и крепко их сжал. Тот вздрогнул, как от удара. Волковой, испугавшись, что заметят, тут же выпустил пальцы, но Тюльманков, как бы отвечая на пожатье, вдруг громко и зло сказал: «Ну, чего там волынят! Скорей бы, все равно ведь ничего не скажу!» Хлебников засуетился, а жандарм неторопливо обернулся и лениво пригрозил: «Ты вот сейчас помолчи, а то недолго и рот заткнуть». Но тут где-то мягко прозвенел звонок, в приемную вошли еще два жандарма, а из кабинета вышел мичман Гудков. Раскрасневшийся, озабоченный, он сказал Хлебникову, подняв на лоб брови: «Сдай арестованного, расписку дадут, на корабле мне отдашь», — и Тюльманков исчез за дверью, быть может, навсегда…

Волковому было отлично известно, что бывает за такими дверьми. В девятьсот четвертом его вместе с отцом, мастером железнодорожного депо, забрали в жандармское, найдя дома при обыске пачку прокламаций. Сперва лаской, потом угрозами у отца долго допытывались, откуда у него прокламации, потом ударили в пах, а когда он очнулся и повторил: «Не знаю», — двинулись к нему, Сеньке. Все внутри у него затомилось в ожидании такого же удара. Но тут он услышал, как отец прохрипел: «Парнишку-то не мучьте, что он понимает…» — и его осеняло. Он отчаянно, в дурной голос, заревел и стал кричать, что сверток украл в депо, в инструментальной, польстившись на бумагу — клеить змея, но дома разобрался, что бумага жидка и рвется, кинул в сенях и забыл о ней. И хотя его самого не били, жандармы навсегда остались в памяти томительным предчувствием удара ногой в пах.

Из ненависти к ним Сенька добился, что, несмотря на неполных шестнадцать лет, его приняли в боевую дружину. Как только дело касалось жандармов, он напрашивался там на самые рискованные дела. Его не разорвало бомбой в августе девятьсот пятого только потому, что бумажку с роковой надписью «исполнитель» вынул из кожаной шапки тот, кто подошел к столу перед ним.

С тех пор сквозь его случайно уцелевшую жизнь прошли годы, книги и люди, и революция стала перед ним совсем в ином свете. На «Генералиссимус» Волковой пришел уже с явкой петербургского комитета социал-демократической партии большевиков к вовсе неизвестному ему гальванеру четвертой башни Федору Кудрину. Они оказались в одной роте, в одной башне.

В одном кубрике, и всю первую ночь насквозь Волковой прошептался с новым знакомцем. Кудрин сразу же оценил решительность и вместе с тем осторожность Волкового, к чему того приучила подпольная работа в саратовском депо, которую прервал призыв на флот. Позже они сошлись ближе, потом сдружились — немногословно и крепко, ничем, впрочем, не выказывая на людях своей внутренней спайки. И сейчас именно Федора Кудрина — друга, братка, кореша — по флотскому словарю, — умницы, большевика, организатора — по словарю партийному, — именно Кудрина не хватало Волковому, чтобы не поддаться чувству острой жалости к Тюльманкову и не наделать вдобавок каких-нибудь похожих глупостей самому.

«Генералиссимус» был уже близко. Горны на мачте потухли, черная громада корабля, отмеченная неяркими точками ламп над баржами, как будто осела в воду. Катер, качнувшись, повернул к трапу. Сияние далеких гельсингфорсских огней побежало вправо, а слева ударил в глаза длинный голубой луч прожектора с миноносца, дежурившего у выхода с рейда, пошнырял по воде и бесшумно переметнулся в море. Охрана. Наверное, на «Генералиссимусе» тоже сыграли отражение минной атаки и к орудиям стала на ночь дежурная смена…

Близость войны чувствовалась во всем, и Волковой чуть не выругался вслух. Дурак-одиночка!.. «Кто тут есть из боевой организации?..» Вот доказывай теперь жандармам, что она тебе не приснилась… Молчи не молчи, а о том, что не надо, уже ляпнул. Пусть до фамилий не докопаются, а все равно на время придется пришипиться всерьез. А тут война — никак теперь нельзя времени терять. Матросам, кто понадежней, надо сразу же объяснить, что это за война и как сделать, чтобы она двинула революцию. Кащенко позавчера привез с берега письмо из Питера, там сказано, как объяснять. А вот попробуй пообъясняй, когда всюду будут искать эту самую «боевую организацию», о которой офицеры и не догадывались. Теперь слежка пойдет дай бог на пасху вовсю! Письма еще берег, болван, карманчик пошил… Сообразил, судак царя небесного: бумага — она разве не шуршит? Значит, и Эйдемиллера ухватят, сосватал дружок… Эх, и дернуло тебя, черта, одному революцию за кормой делать!..

Орел, оскорбленный Тюльманковым, смотрел на приближающийся катер со злобной удовлетворенностью. В полусвете гакабортного огня было видно, что его кто-то дочистил, хищно разверстые клювы посверкивали, готовясь ухватить новую добычу. Катер уменьшил ход и подошел к левому трапу.

Взглянув на часы у вахтенной рубки, Волковой отпросился у Хлебникова оправиться до смены и, передав ему винтовку, побежал на бак. У третьей башни кто-то негромко окликнул его. Всмотревшись, Волковой увидел Кащенко, который, прячась от света лампы, подвешенной на второй трубе, стоял в тени башни. Палуба была здесь пустынна, цепочка матросов перетаскивала угольные корзины много дальше к носу, но что-то насторожило Волкового, и он тоже шагнул в тень от башни.

Кащенко, обычно спокойный и медлительный, схватил его за руку и быстро заговорил:

— Думал, не дождусь… Давай сообразим, чего делать.

— А чего делать? — хмуро возразил Волковой. — Сорвался с нарезов, и себе, и делу напортил… Одна надежда, что не продаст.

— Я не о том. На берег я со штурманом съезжал, за картами.

— Ну? — оживился Волковой. — Опять виделся?

— Утром из Питера приехала. Пакет дала. А что в нем — не знаю. Взглянуть негде.

— Куда девал?

— Тут он. — Кащенко осторожно положил ладонь на грудь. — По кубрикам везде рыщут, форменная облава идет. К Марсакову в рундук лазали, к Кострюшкину тоже… Главный шпик Греве самолично распоряжается. Пока на себе таскаю, а к ночи — куда?

77
{"b":"197789","o":1}