О, как приятно, когда общаешься с сильными мира сего,
знать, что у тебя есть свой кусок хлеба и ты ни от кого не за
висишь!
Вторник, 2 марта.
До сих пор мы еще не встретили никого, кто сказал бы нам
что-нибудь приятное по поводу нашей книги, даже в самой ба
нальной форме.
Перед обедом у Маньи мы заходим к Сент-Беву. Он появ
ляется из спальни, где ему спускали мочу, и тут же начинает
говорить о нашем романе: видно, что он собирается говорить
долго. Ему прочли книгу во время перерывов, когда он отды
хает от работы.
Сначала это вроде речи адвоката Патлена *, слова, похожие
на ласку кошачьей лапки, вот-вот готовой показать когти; и ца
рапины не заставляют себя ждать. Они появляются постепенно,
потихоньку: в общем, мы хотим слишком многого, мы всегда
хватаем через край, мы раздуваем и насилуем хорошие стороны
нашего таланта; нет, он не отрицает, что отрывки из нашей
книги, прочитанные очень хорошим чтецом, в известной обста
новке могут доставить удовольствие... Но книги ведь создаются
не для чтения вслух. «Боже мой, эти отрывки, быть может,
войдут потом в антологии... но, — говорит он, — я, право, не
614
знаю, ведь это уже не литература, это музыка, это живопись.
Вы хотите передать такие вещи...» И он воодушевляется: «Ну,
вот Руссо, — его манера уже построена на преувеличении.
А после него явился Бернарден де Сен-Пьер, который пошел
еще дальше. Шатобриан. Кто там еще?.. Гюго! — И он смор
щился, как всегда при этом имени,— Наконец, Готье и Сен-
Виктор... Ну, а вы, вы хотите еще чего-то другого, не правда ли?
Движения в красках, как вы говорите, души вещей. Это невоз
можно... Не знаю, как это примут в дальнейшем, до чего дойдут.
Но, видите ли, для вашей же пользы, нужно кое-что сглажи
вать, смягчать... Вот, например, ваше описание папы в конце
книги, когда он там, в глубине, весь белый, нет, нет, так
нельзя!.. Быть может, в каком-нибудь другом повороте...»
И вдруг, неожиданно рассердившись, он восклицает: «Ней-
тральтент! Что это еще за нейтральтент? Этого нет в словаре, это из лексикона художников. Не всем же быть художниками!..
Или, например: небо цвета чайной розы... Чайной розы!.. Что
это за чайная роза? И это в том месте, где вы описываете Рим!
Если бы еще речь шла о пригороде...»
И он повторяет:
— Чайной розы! Существует просто роза! Чепуха какая!
— А все-таки, господин Сент-Бев, если я хотел выразить,
что небо было желтое, желтовато-розового оттенка, как у чай¬
ной розы, например у «Славы Дижона», а совсем не такого ро
зового цвета, как у обычной розы?
— В искусстве надо добиваться успеха, — не слушая, про
должает Сент-Бев. — Я хотел бы, чтобы вы его добились.
Здесь он делает паузу и неясно бормочет несколько слов, за
ставляющих пас подозревать, что в его окружении книга не
имела успеха, что, может быть, Одноручке * она показалась
скучной.
И он начинает убеждать нас, чтобы мы писали для публики,
опускались в своих произведениях до ее общего уровня, и го
тов даже упрекать нас за наши старания, за нашу добросовест
ность, за то, что мы так много работаем над нашими книгами,
трудимся над ними до кровавого пота, до изнурения, за герои
чески страстное стремление к тому, чтобы наши создания нас
удовлетворяли, — подлые советы низкопоклонника любого
успеха и любой популярности; когда мы прерываем его, говоря,
что для нас существует только одна публика, не современная,
опустившаяся публика, достойная презрения, а публика буду
щего, он отвечает, пожимая плечами: «Да разве есть будущее,
есть суд потомства?.. Все это бредни!» — так богохульствует
40*
615
журналист, который получает пожизненную ренту от своей
славы по мере публикации его статей, и не хочет, чтобы у дру
гих слава оказалась долговечной, — у тех, кто не имеет воз
награждения при жизни, у авторов непризнанных книг, надею
щихся заслужить признание Потомства.
Он бранится, ворчит, лукавит, — те, кто хорошо его знает, не
раз замечали его нервную раздражительность по поводу вся
кого мало-мальски значительного произведения, — лицо его
краснеет от завистливого гнева, и спорит он недобросовестно,
нетерпеливо, опасаясь, как бы вдруг это произведение не было
принято современной публикой или публикой будущего. Тут он
перемежает грубости с кислыми упреками и забывает свою
привычную елейную учтивость.
Потом вдруг из его слов мы догадываемся, что до нас у него
был Тэн, наш приятель и недоброжелатель: Сент-Бев резко
упрекает нас в том, что мы заставили героиню читать Канта, в
ее время якобы еще не переведенного на французский язык:
«Тогда как же вы хотите, чтобы ваше исследование внушало
доверие?» И он несколько раз говорит о «грубой ошибке», до
пущенной в книге, все раздувая нашу вину. Мы пощадили не
вежественность великого критика, — конечно, он обиделся бы
на нас, если бы мы сказали ему, что с 1796 года по 1830 появи
лось около десятка переводов на французский язык разных
книг Канта!
3 марта.
< . . . > Виоле-ле-Дюк говорит, что Мериме очень болен. Уми
рает от болезни сердца; по словам его друга, это был человек
с глубоко скрытой чувствительностью, спрятавший свою неж
ность под маской эгоизма и цинизма. Он принадлежал к породе
позеров, желающих казаться сильными духом, таких, как Бейль
или как Жакмон, который, уезжая в Индию, прощался с род
ными так же легко, как будто уезжал в Сен-Клу.
И все же это, кажется, одна из самых печальных смертей на
свете, смерть этого комедианта бесчувственности, умирающего
одиноко, без друзей, замуровавшегося у себя дома с двумя ста
рыми governesses 1, которые обкрадывают его на питье и еде,
чтобы увеличить завещанную им ренту.
— Увы! Нельзя быть всюду, все успеть! Планы будущих на
ших работ так обширны, так глубоки во всех направлениях! Ка
кие замечательные исследования можно было бы написать о
1 Домоправительницами ( англ. ) .
616
трех писателях Революции, известных только нам одним: о
Сюло — журналисте 1791 года, о Шассаньоне — лионском бе
зумце времен Террора, новоявленном Иоанне Богослове на ост
рове Патмосе, и об этом Ювенале-прозаике эпохи Директо
рии, Рише-Серизи!
10 марта.
Мы в новом зале Суда присяжных *. Позолота, картины,
блестящий потолок, всюду комфорт, радостная и кричащая рос
кошь; позолоченные часы, отмечающие здесь своим звоном
время, наполненное тревожной тоской. Глядя на все это, мы
представляем себе суды будущего, где стены будут обшиты па
нелями розового дерева, обиты шелком веселых тонов, где
будут стоять горки с саксонским фарфором, чтобы в перерыве
судебного заседания жандармы показывали его обвиняемым.
Слушается дело о совращении несовершеннолетней, даже
двух несовершеннолетних. Из-под распятия, там, в глубине
зала, голос председателя суда, похожий на голос старого бла
городного и беззубого отца семейства, звучит в зале, где царит
молчаливое волнение, — судья невнятно читает присяжным лю
бовное письмо, каждое слово которого он подчеркивает с лу
кавством старого законника, со зловещей веселостью, присущей
юристам.
На скамье, между двух жандармов, какой-то жалкий тюк;
когда председатель велит встать, этот тюк оказывается гадост
ной старушонкой из богадельни для хроников; ей восемьдесят
лет, из-под ее черного капора и зеленого козырька виднеется