Литмир - Электронная Библиотека
A
A

времени, он все разрушал, все уничтожал: семью, собственность;

он яростно нападал на богатых, советовал бросать своих детей,

или, точнее говоря, не делать их; распространял теории «Под

ражания Христу»; * был причиной всех ужасов, потоков

крови, инквизиции, преследований, религиозных войн; погрузил

во мрак всю цивилизацию, которая была в расцвете при поли

теизме; уничтожал искусство, убивал мысль; и вот после себя

он оставил такое дерьмо, что три-четыре манускрипта, приве

зенные Ласкарисом из Константинополя, и три-четыре осколка

статуй, найденных в Италии во времена Возрождения, стали

для человечества как бы вновь обретенным небом...

Вот по крайней мере была бы книга. Все это могло быть

429

ошибочно, но в книге была бы своя логика. С тем же успехом

могут существовать и прямо противоположные утверждения...

Но я не понимаю книги, которая ни то ни се!»

Понедельник, 20 июля.

У Маньи. Говорят о книге г-жи Гюго * и о временах «Эр-

нани», — Готье утверждает, что носил не красный жилет, а ро

зовый камзол *, — смех... «Но это очень важно. Красный жилет

говорил бы о политическом оттенке, республиканском. Ничего

подобного не было. Мы были просто средневековцами... Все,

и Гюго в том числе... Республиканец! Даже не имели представ

ления, что это такое... Только Петрюс Борель был республи

канцем. Все мы были против буржуазии и за Маршанжи... *

Мы принадлежали к партии камнеметов, вот и все... Когда я

воспел античность в предисловии к «Мопен» — это было раско

лом. Камнеметы, и ничего, кроме камнеметов. Дядюшка Бев, признаю, всегда был либералом. Λ вот Гюго в то время был за

Людовика Семнадцатого! * Уверяю вас!»

— Ого-го!

— Да, за Людовика Семнадцатого. Вздумайте сказать мне,

что в тысяча восемьсот двадцать восьмом году он был либера

лом и что в голове у него были все эти пошлые штучки... Он

принялся за все эти гадости позже... Это с тридцатого июля ты

сяча восемьсот тридцатого года он стал на голову... По существу

Гюго — это чистейшее средневековье. На Джерсее * полно его

гербов. Он был виконтом Гюго. У меня двести писем госпожи

Гюго, подписанных «виконтесса Гюго».

— Готье, — обращается к нему Сент-Бев, — знаете, как мы

провели день премьеры «Эрнани»? В два часа мы, Гюго и я,

его верный Ахат, были вместе во Французском театре. Мы под

нялись наверх, в башенку, и смотрели, как движется очередь,

все войска Гюго... Был момент, когда Гюго испугался, увидев,

что проходит Лассайи, которому он не давал билета. Я успо

коил его: «За него я отвечаю». Потом мы пошли к Вефуру обе

дать, — кажется, внизу, потому что в то время Гюго ведь еще

не был важной персоной.

— Вы собираетесь уехать? — спросил кто-то Ренана.

— Да, я уезжаю в Сен-Мало. < . . . >

28 июля.

Снова побывали в Марлотте, — это совсем рядом, — мы были

там лет десять назад вместе с Пейрелонгом, торговцем карти¬

нами, и его возлюбленной, с Мюрже и его Мими и проч.

430

Опять увидели эту деревушку, но она стала вычурной, в ней

появились какие-то жалкие буржуазные домишки; какие-то

архитектурные потуги; какие-то попытки создать кофейню —

и даже писсуар! Здесь теперь имеется замок с решеткой, укра

шенной короной, выстроенный молодым бароном на удивление

художникам, но выстроенный лишь наполовину и брошенный

за недостатком денег!

Во всем поза и ложь. Осталось то же убогое крестьянство,

его вино, от которого можно заболеть, и его соломенные тюфяки

с клопами, — все это весьма живописно, но терпимо только для

двадцатилетних юношей или для пейзажистов.

Заворачиваем за угол домишка, на котором висит скверное

панно — какой-то натюрморт. Это вывеска кабака. Оттуда

несется смех, громкие голоса; выходит крестьянин — красно

мордый, прыщавый, беззубый, с улыбкой до ушей, как у бес

путного Отца Радости; в мягких туфлях на босу ногу; он фа

мильярно пожимает руку нашему компаньону Палицци: это

Антони, тот, у кого находят приют начинающие художники.

Дом испоганен живописью, подоконники превращены в па

литры, на штукатурке стен — следы, будто маляры обтирали

об них руки. Из бильярдной мы заглядываем в столовую, всю

размалеванную карикатурами в стиле кордегардии и шаржами,

изображающими Мюрже *. Там три или четыре человека —

нечто среднее между лодочниками, парикмахерами и бездар

ными художниками. У них вид скверных рабочих-блузников;

завтракают они в три часа, с ними бабенки неопределенного по

ложения, живущие в этом доме. У женщин прически и туфли,

как в Латинском квартале. Они приходят и уходят запросто.

Уже не понимаешь, что же это за художники, что же это за

школа для изучения местного пейзажа. Похоже, что у этого

Антони день и ночь одни только кутежи, как на заставе или

в «Клозри де Лила»:* звенят гитары, летят в голову тарелки,

а иногда пускается в ход и нож. Лес — это уже банальность, и

потому он опустел. В Мар-о-Фэ, там, где кругом гранит, яркая

зелень, могучее величие, розовый вереск, в этом ателье на све

жем воздухе я видел только два-три зонтика художников,

а рядом — их любовницы, которые шили и занимались почин

кой белья в тени походных мольбертов.

На обратном пути нам показывают дом Мюрже, у околицы,

в начале леса. Потом Лешаррон, торговец вином, друг Мюрже,

говорит нам растроганным голосом: «Ах, бедный Мюрже, вот

тут я часто приготовлял ему омлет. Он все свое время проводил

здесь...» Потом добавляет, вздохнув: «Я потерял много денег

431

из-за него. Чем ставить ему такое прекрасное надгробие — я

видел его, когда был в Париже, лучше бы заплатили его долги.

Это сделало бы художникам больше чести!»

Мюрже! Антони! Этот покойник, мне кажется, как-то гармо

нирует с этим кабаком. Нынешняя Марлотта, с ее лжехудож

никами и лже-Мими в полосатых, красных с синим, гарибаль-

дийках, словно и создана, чтоб быть под покровительством свя

того Мюрже! Самый запах абсента пропитан воспоминанием об

атом несостоятельном должнике.

Мы идем обедать в другой кабачок, к Сакко, к тому, кто

вместе с Ганном в течение десяти лет предоставлял всем нашим

знаменитым мастерам современного пейзажа скверный приют

и скверную пищу. Теперь это мрачный дом. У жены Сакко

невралгия головы, она вся закутана, она в унынии, как все кре

стьянки, потерявшие силу. Муж отсыпается после пьянства и

очередной неудачи. Дочь, воспитанная барышней, проведя три

года в России, свалилась на голову родителям и от нечего де

лать обслуживает путешественников. Мы едим наш обед из

жалкого кролика, тушенного в вине. Нантейль загрустил, и этот

дом не может его развеселить.

29 июля.

Здесь изо дня в день все растет в нас какая-то глупая ра

дость, пронизывающая весельем все тело, все его ощущения.

Чувствуешь себя так, точно солнце проникло под кожу. Лежишь

в саду, под яблонями, растянувшись на соломе в коробах для

промывки фруктов, и чувствуешь такое сладкое и счастливое

отупение, как будто ты в лодке, в тростниках и слышишь, как

рядом на плотине с шумом катится вода.

Блаженное состояние — мысль застыла, взгляд блуждает,

грезишь без конца, не знаешь, какой сегодня день, мысль летит

за белой бабочкой, порхающей в капусте.

Внизу, на кухне, к колпаку над очагом приклеена большая

афиша, оставшаяся от выборов: «Единственный кандидат, ко¬

торого выдвигает правительство, это господин барон де Бо-

верже». Афиша здесь, можно сказать, по распоряжению поли

129
{"b":"197725","o":1}