ртутью против этого заболевания, но его приняли в слишком
большой дозе, и теперь надо лечиться от последствий лечения.
Обращаясь ко мне, он рассказывает о честолюбивых мечтах
своего детства; о том, чт о он переживал, когда во времена Им
перии через Булонь проходили войска, о том, как у него явилось
желание стать военным. Сожаление об этом неосуществленном
влечении до сих пор дремлет в глубине его души: «Нет ничего,
кроме военной славы, другой славы не существует. Я прекло
няюсь только перед великими генералами и великими матема
тиками». Он не говорит о военной форме, но я думаю, что он
мечтал быть гусарским полковником — ради женщин. В сущ
ности, его настоящая мечта — это мечта быть красивым. Я редко
видел, чтоб у человека были стремления, до такой степени
неосуществимые.
Вовсю спорят о Вольтере. Мы оба, единственные, кто, отде
ляя писателя от полемиста, от его деятельности и влияния в
области общественной и политической, оспариваем его литера
турные заслуги, осмеливаемся присоединиться к мнению
Трюбле: «Это посредственность, доведенная до степени совер
шенства». Мы определяем его такими словами: «Журналист,
и ничего более». Его исторические произведения? Но это ложь,
условность, точка зрения старых историков, ниспровергнутая
наукой и мировоззрением XIX века. Тьер — его потомок, при
надлежащий к его школе. А научные сочинения Вольтера, его
гипотезы? Посмешище для современных ученых. Что же
остается? Театр? «Кандид»? — Не более как Лафонтен в прозе,
кастрированный Рабле. А ведь рядом существовала подлинная
повесть будущего — «Племянник Рамо».
412
Все набрасываются на нас, и Сент-Бев в заключение воскли
цает: «Лишь тогда Франция будет свободна, когда на площади
Людовика XV воздвигнут статую Вольтера!»
Разговор переходит на Руссо, которому Сент-Бев симпати
зирует, как человеку, родственному ему по духу и одного с ним
происхождения. Тэн, чтоб приноровиться к общему тону за
стольной беседы, сбрасывает с себя профессорскую оболочку
и громко заявляет: «Руссо — это развратный лакей».
Ренан сбит с толку, ошеломлен резкостью мыслей и выра
жений, он почти онемел, но ему любопытно, он заинтересован,
внимательно слушает и впитывает цинизм этих речей, словно
порядочная женщина, очутившаяся на ужине среди девиц лег
кого поведения. Потом, за десертом, возникают высокие темы.
«Это удивительно! — замечает кто-то. — За десертом всегда
начинаются рассуждения о бессмертии души и о боге...»
«Да», — вставляет Сент-Бев, когда уже никто не понимает,
что говорит!
29 марта.
< . . . > Острое словцо Ротшильда. Он был недавно у Валев-
ского, и Кальве-Ронья спросил у него, почему накануне были
понижение курса ренты. «Разве я знаю, почему бывает повы
шение и понижение? Если бы я знал, я составил бы себе
состояние!» <...>
9 апреля.
< . . . > Исследуя основы творчества Гюго, мы находим в нем
и Годийо и Руджьери. В его поэзии — народные увеселения.
Я представляю себе его иногда в виде громадной, высеченной из
камня великолепной маски, откуда изливается для толпы сквер
ное красное вино.
Некий служащий Компании по рекламе, вместо того чтобы
расклеивать театральные афиши, поставлял их старьевщику с
улицы Бумажной торговли, а тот переправлял их фабриканту
похоронных венков. Последний делал из афиш тестообразную
массу, на которую налепляют цветы бессмертника... Таков
Париж.
Я нахожу прекрасной клятву цыганки, о которой прочел
в «Судебной газете». Цыганка отвернулась от распятия и от
судей, стала лицом к окну и сказала: «Здесь, между небом и
землей, обещаю открыть мое сердце и говорить правду». < . . . >
413
11 апреля.
< . . . > У нас, во Франции, существует единственный вид
шовинизма — гордость нашей военной славой и презрение ко
всякой другой нашей славе.
19 апреля.
В Лувре.
Действительно ли все это шедевры? Сколько я на своем веку
перевидал картин, анонимных, не имеющих рыночной ценно
сти, но таких же бесспорно прекрасных, как и все то, что здесь
и что подписано, освящено великими именами. И потом, что
такое шедевры? Господи, да ведь спустя триста лет наши со
временные картины тоже будут считаться шедеврами.
Две вещи делают картину шедевром: освящение временем
и тот налет, которым она постепенно покрывается, то есть
предрассудок, не позволяющий судить о ней, и потускнение, не
позволяющее видеть ее. < . . . >
Для некоторых людей смерть — это не только смерть, это
утрата права собственности. < . . . >
21 апреля.
В конечном счете недовольных негодяев столько же, сколько
негодяев довольных. Оппозиция не лучше правительства.
29 апреля.
Господин де Монталамбер написал нам, чтобы мы зашли
переговорить о нашей «Женщине в XVIII веке».
В гостиной на столе — итальянский перевод его книги об
Отце Лакордере, басни графа Анатоля Сегюра. Между окон над
роялем «Обручение богородицы» Перуджино и какое-то приспо
собление, чтоб зажигать перед этой картиной лампу или свечу.
Два вида Венеции отвратительного Каналетто, а выше — «Кре
щение Иисуса Христа», довольно красивое, какого-то мастера
немецкой школы примитивов. Карандашные эскизы витражей
с изображением святых; «Чудо с розами св. Елизаветы» —
безобразный высеребренный рельеф Рудольфи. Против окна
картина: на фоне малинового плюша — польский орел в терно
вом венце, ручная вышивка гладью, серебром. Внизу подпись:
«От женщин Великой Польши — автору «Нации в трауре»,
1861» *. Каминные часы и канделябры — в стиле ампир, мебель
414
обита потертым бархатом гранатового цвета. Деревенская гости
ная, в которой развешаны предметы, говорящие о благочестии.
Оттуда мы проходим в его кабинет, заставленный книгами.
Елейная вежливость. Пожимая вашу руку, он прикладывает ее
к сердцу. Голос немного гнусавый, речь непринужденная, ве
селая злость, остроумная вкрадчивость.
Он нас очень хвалит, потом спрашивает, почему мы ничего
не сказали о заслугах провинции, о провинциальной общест
венной жизни, которая была очень значительной, особенно в
парламентских городах, таких, как Дижон, но теперь отмерла.
«Никто более не выписывает книг из Парижа, совершенно не
интересуется чтением». Когда кто-нибудь навещает его в де
ревне, он дает им книги, но никто их не читает.
Говорит, что прочел статью Сент-Бева о нас, что Сент-Бев
в 1848 году часто приходил к нему побеседовать и они сижи
вали как раз в той комнате, где мы сейчас находимся. Сент-Бев
говорил ему: «Я прихожу изучать вас»... — «Спрашивал у меня,
что нужно, чтобы речь текла свободно, потирал руки, делал
заметки... Мне известны многие сдвиги в его жизни *. У Гюго —
он преклоняется перед Гюго и в этот период создает лучшие
свои стихи, которые пишет для его жены; потом он — сен
симонист, потом — мистик, и можно было думать, что станет
христианином. Сейчас он испортился. Поверите ли, недавно
в Академии, по поводу Словаря * он позволил себе сказать,
дотронувшись до лба: «Право же, то, что заключено у нас
здесь, — не что иное, как секреция мозга — и только!» Это тот
материализм, который, казалось, уже не существует, он наблю
дался только у некоторых медиков. Был рационализм, скепти
цизм, но материализма не существовало уже несколько лет...
А недавно, по поводу премии в двадцать тысяч, при обсуж
дении г-жи Санд, разве он не высказался так о браке: «Но