шают дам на танцы, потянув их сзади за ленты чепца. Общий
вид отвратительный — порок, не прикрытый роскошью.
Возле оркестра составилась кадриль, танцоров окружили,
потому что среди них была одна-единственная на всем балу
красивая женщина, еврейка, Иродиада, тип женщины из числа
тех, что под вечерок торгуют на улицах почтовой бумагой.
Какой-то мужчина начал танцевать необычайный канкан.
В своей неистовой акробатике он изобразил всю сущность низ
ких свойств у простонародья XIX века — типы, карикатуры,
отвратительную картину разнузданных движений, шаржирован
ные образы канализационных рабочих, как их рисует Домье.
405
«Это Додош», — с гордостью сказал мне простолюдин, стоявший
от него неподалеку... Женщина, еврейка, вскидывала вытяну
тую ногу, и вы видели на мгновение на уровне головы кончик
ботинка и розовую голень. Делая последнюю фигуру, Додош,
польщенный тем, что на него смотрят трое мужчин в баль
ных шляпах — а мы были единственные в таких шляпах, —
схватил свою партнершу в охапку и швырнул ее прямо в ор
кестр.
Среда, 11 февраля.
Обед у принцессы. Присутствуют Сент-Бев, Флобер, Нье-
веркерк, Резе из Лувра, г-н и г-жа Пишон, — г-жа Пишон изу
чает персидский; она устремляет на нас истерический взгляд
сорокалетней женщины.
Принцесса очень нервна и склонна ниспровергать основы:
«Когда я читаю Волабеля, я зла весь день». — «Вы его читали
сегодня, принцесса», — говорит Ньеверкерк.
Да, в этой женщине видна, и даже очень видна, итальянка,
подпорченная примесью Бонапарта.
Вечером — нападки на Монье (Анри) и яростные высказы
вания о прекрасном в искусстве.
Когда у нас вырывается резкое или злое словцо, Сент-Бев
смотрит на нас так, словно мы змеи; он подает нам руку лас
ково, но несколько сдержанно.
Возвращаемся вместе с Флобером, прежде чем взять фиакр,
полчасика беседуем с полуночной откровенностью. Говорим
о его романе на тему современности *, куда он хочет вместить
все: и движение 1830 года, в связи с любовной историей одной
парижанки, и картину 1840 года, и 1848 год, и Империю.
«Я хочу океан вместить в графин». В сущности, оригинальный
способ писать романы: увлечен археологией, читает Верона и
Луи Блана!
Никто, от верхов общества и до его низов, ни один человек
из большого света или из народа, мужчина или женщина, не
будет вам признателен за весело проведенный вечер, за три-
четыре часа душевной радости: они будут вам более благодарны
за монету в сто су.
<...> Читая предисловия, написанные Мольером, я замечаю
непринужденный, почти приятельский тон автора по отношению
к королю. Даже в лести он избегает низости, потому что обле
кает ее в своего рода мифологическую форму. С той поры досто-
406
инство писателя порядком упало, по крайней мере в обраще
нии. Ныне между властью предержащей и автором такое же
расстояние, как между хозяином и слугой.
14 февраля.
Наши обеды по субботам * — просто прелесть. Разговор ка
сается всего. Каждый принимает в нем участие. Сегодня при
шел Ньеверкерк — типичный человек нынешнего режима: хо
рош красотою Геркулеса и преданного пса, смотреть на него
приятно, внешне очарователен, внутренне безмерно пустой;
мужчина XVIII века во всем, кроме ума, вылощенный эгоист,
эпикуреец и ничего больше, радуется, что в прошлом имел боль
шой успех в любви и что теперь занимает хорошее положение,
что художники гоняются за ним, что он камергер, что допущен
к охоте в Рамбулье, а в остальном — занят исключительно
женщинами; в искусстве видит только то, что имеет оттенок
галантности, интересуется, в сущности, только милыми непри
стойностями; его идеал, если бы он решился в этом признать
ся, — карты-портреты Ригольбош.
У нас новый гость — его привел доктор Вейн, — это Ножан
Сен-Лоран, адвокат. Он начинает с того, что произносит три
фразы, три глупости — не те глупости, которые могут сорваться
у любого, а те, что составляют его сущность, определяют его
целиком. Физиономия широкая, плоская. Чувствуется дурак,
интриган, низкий человек, вышедший из низов. <...>
В сущности, наша абсолютная независимость, — если иметь
в виду заботы о будущем, — ото всего официального, священ
ного, академически признанного должна казаться Сент-Беву
ниспровержением всяческих основ — его привычных взглядов,
священных для него авторитетов, всего, что он в силу жалких
своих предрассудков привык почитать. Мы должны казаться ему
людьми другой породы, другого века, других нравов. Несмотря
на свою подлинную любовь к литературе, Сент-Бев всегда жерт
вовал ею (и часто довольно позорно) из-за служебного поста
или политического имени того или иного писателя, историка,
оратора или даже просто своего собеседника. У Сент-Бева нет
нашей дерзкой независимости, которая позволила бы ему рас
ценивать человека по его подлинным качествам: Пакье — по его
бессодержательности, Тьера — по его неспособности и Гизо —
по его глубочайшей пустоте. < . . . >
Разговор опять переходит к литературе. Упоминают имя
Гюго. Сент-Бев вскакивает, точно его укусили, выходит
из себя: «Шарлатан, шут! Он первый стал спекулиро-
407
вать на литературе!» Флоберу, который говорит, что больше
всего хотел бы быть в шкуре этого человека, Сент-Бев отвечает,
и совершенно справедливо: «Нет, в литературе никто не захо
чет не быть самим собою; можно пожелать приобрести некото
рые качества кого-то другого, но оставаясь при этом самим
собой».
Впрочем, не отрицает того, что у Гюго есть большая способ
ность увлекать других за собой.
«Он научил меня писать стихи... Однажды в Лувре мы смот
рели на картины, и он объяснял мне живопись, но я все забыл
с тех пор... У этого Гюго колоссальный темперамент! Его парик
махер рассказывал мне, что у Гюго борода втрое гуще, чем у
других, что из каждой луковицы у него растет по три волоса,
что об его бороду ломаются все бритвы. У него рысьи зубы.
Он разгрызает персиковые косточки... И при этом — какие
глаза!.. Когда он писал свои «Осенние листья», мы почти каждый
вечер поднимались на башни собора Парижской богоматери,
чтоб посмотреть заход солнца, — меня-то это не очень привле
кало, — и он оттуда, с такой высоты, мог разглядеть цвет платья
мадемуазель Нодье, на балконе Арсенала».
Такой темперамент может быть источником силы для гени
ального человека. Но все, кто нас окружает, забывают о том,
что подобная мощь сопровождается и недостатком — грубостью.
Физическая грубость гениальных людей передается их творче
ству. Чтоб в произведениях была тонкость, изысканная грусть,
чтоб струны сердца и души трепетали от редкостных и восхи
тительных вымыслов, нужна некоторая болезненность. Тело
должно пройти сквозь крестные муки, надо стать как бы распя
тым Христом своего творчества, как Генрих Гейне.
22 февраля.
< . . . > До наших времен поэт был ленивцем, задумчивым и
сонным лаццарони. Теперь он стал тружеником, всегда рабо
тает, всегда делает заметки, как Гюго. Нынче гений — это за
писная книжка!
28 февраля.
Обед у Маньи. Шарль Эдмон привел к нам Тургенева * —
этого русского, который обладает таким изысканным талантом,
автора «Записок русского помещика», «Антеора» и «Русского
Гамлета».
408
Это очаровательный колосс, нежный беловолосый великан,
он похож на доброго старого духа гор и лесов, на друида и на
славного монаха из «Ромео и Джульетты». Он красив какой-то