Литмир - Электронная Библиотека
A
A

с гербами ее императорского высочества, да не эти важные бес

страстные лакеи, настоящие княжеские лакеи, которых словно

заводит по утрам какой-нибудь Вокансон, ничто не напоминало

бы о том, где мы находимся, — настолько просто себя чувст

вуешь, так свободно, непринужденно, даже игриво течет беседа

за столом.

Все это, конечно, не имеет и отдаленного сходства с боль

шими или маленькими салонами прошлого: здесь уже XIX век

в чистом виде. Принцесса — настоящая современная женщина,

артистическая натура, а это совсем не тот тип, что виртуозка

XVIII века. Разница огромная: там была прелесть женствен

ности и ума, здесь подкупающее вас стремление быть чистосер

дечной, доброжелательной, близкой к вашей среде, — в раз

говоре с вами она не боится употребить словцо из жаргона

художников, говорит все, что ей только придет на ум.

В этот раз принцесса понравилась мне несравненно больше,

нежели в первый. Она чувствует себя равной среди мужчин.

Она доверчива, откровенна — и благодаря этому сильно выигры

вает. Горько сетует на то, как понизился умственный уровень

современной женщины по сравнению с теми, которых мы рисуем

в своей книге, жалуется, что не может найти женщины, которая

проявила бы интерес к искусству, литературным событиям и

пусть не по-мужски, но почувствовала бы влечение к чему-

нибудь высокому или редкостному, — передаю то, что она гово

рила, своими словами. Она рада была бы принимать у себя

395

всех умных женщин нашего времени: «Ну, хотя бы мадемуазель

Рашель, боже мой, с какой радостью я принимала бы ее! Ведь

среди женщин, которых я принимаю, с которыми приходится

встречаться, ни с одною нельзя по-настоящему поговорить.

Войди сейчас кто-нибудь из женщин, я вынуждена была бы не

медленно переменить разговор, — да вы сами сегодня убедитесь...

А госпожу Санд я готова пригласить в любое время».

— С ней умрешь со скуки, — говорит Ньеверкерк.

В принцессе чувствуется большая благожелательность,

искреннее стремление быть в курсе всего, и притом в разных

областях; без тени предрассудков, даже с каким-то удоволь

ствием она говорит то, что не принято в ее среде; изо всех сил

старается окружить себя художниками и писателями, не очень

их понимает, но немного доверяет и верит на слово, что их

следует почитать. Но в наше время большего нельзя и тре

бовать. <...>

Воскресенье, 14 декабря.

<...> В современном обществе, в нынешних салонах искус

ство беседы окончательно выродилось. Она растекается теперь

на отдельные разговоры, как река на ручейки. Почему? Потому

что в салонах не стало равенства. Важная особа не снизойдет

до беседы с человеком маленьким, министр не станет разгова

ривать с господином без орденов, знаменитость — с личностью

безвестной. Прежде каждый, кто был принят в салоне, свободно

заговаривал с любым, кто окажется рядом. Ныне салон — это

пестрая толпа, где каждый разыскивает своих.

Человеку свойственно сожалеть о прошлом. И ничто не

говорит яснее о характере и, в особенности, о складе ума чело

века мыслящего, чем эти сожаления, это томление по прош

лому, эта устремленность духовного взора в минувшие вре

мена, эта тоска по утраченному раю, представление о котором,

в зависимости от темперамента человека, связывается с той или

иной исторической эпохой.

Флобер, тот тоскует по грубому варварству, по господству

силы, по нагому телу, покрытому грубой татуировкой и обвешан

ному стеклянными побрякушками, по жестоким, первобытным

инстинктам, по битвам, по кровавым потрясениям, по временам

героическим и диким.

Сен-Виктор кажется изгнанником из Древней Греции. Он

томится по ее городам, где было больше статуй, нежели граждан.

XIX век кажется ему глухой провинцией, отстоящей далеко-

396

далеко от Афин. Ему не хватает Фидия, и неба Ионии, и фило

софов.

А мы — нас словно переехали колеса Революции. Порой,

когда мы пристально всматриваемся в самих себя, мы кажемся

себе эмигрантами из XVIII столетия. Мы как бы выходцы из

этого пленительно-изысканного века с его тончайшим вкусом,

с его безудержным остроумием и восхитительной развращен

ностью, — века самого умного, самого просвещенного, когда так

процветала учтивость, изящные искусства, сладострастие, во

ображение, милые прихоти; века, наиболее человечного (то есть

наиболее далекого от природы) из всех, какие когда-либо суще

ствовали в мировой истории. < . . . >

Четверг, 18 декабря.

Открываю дверь в гостиную Жанена в его загородном до

мике. Он слышал, как мы позвонили, это совершенно очевидно:

он читает нашу «Женщину в XVIII веке» и что-то слишком уж

внимательно, — конечно, он взял книгу в руки только сейчас,

когда мы поднимались по лестнице. Обещает посвятить нам

свой ближайший фельетон в «Эндепанданс». Ради кого? Не

ради нас! Тогда против кого? Ведь каждый фельетон Жанена

подсказан каким-либо злым умыслом.

Я заговорил о рисунках Гюго, только что появившихся в

печати *. «А у меня, — сказал он, — есть один великолепный его

рисунок к «Легенде веков». Он тут же показал мне этот рису

нок, довольно хороший в самом деле и довольно мрачный — все

тот же неизменный готический замок на фоне черного неба,

пронизываемого молниями.

Я похвалил его великолепное собрание современных авто

ров в превосходных изданиях и сказал, что ни у кого другого

нет такой коллекции. «Да, — ответил он на это, — никто еще не

подумал, что книги, которые мы пишем, когда-нибудь будут

древностью...»

Рассказывает нам, что на днях он диктовал своему секре

тарю, — он теперь уже не пишет, а диктует, — и вдруг замечает,

что тот прервал работу. «Что случилось?» — В ответ секретарь

указал ему на стенные часы. «Уже пять часов, — сказал он, —

а мы с вами начали в одиннадцать». — Да, представьте, я ухит

рился продиктовать безостановочно шесть часов подряд и, сам

того не замечая, сделал вместо одного фельетона два. Честное

слово, я почувствовал себя таким гордым, будто одним выстре

лом попал сразу в две мишени!» Неплохо сказано: так хва

стаются победители на ярмарочных состязаниях.

397

Мы спускаемся по его деревянной лесенке и слышим, как

он, оставшись один, поет там во все горло, чтобы доказать нам,

как он молод и бодр. Так старцы румянят себе щеки, желая

скрыть, что одряхлели и выдохлись! <...>

Не происходит ли с годами в нас самих процесс того отбора,

который потомство производит по отношению к прошлому,—

строгий процесс проверки, окончательных приговоров, безус

ловной оценки? Я несколько раз перечитываю двадцать стро

чек из «Госпожи Бовари» — и не знаю, может быть, так на

строило меня недавнее чтение «Саламбо», — но мне вдруг бро

сился в глаза этот чисто материальный способ описания тыся-

честепенных подробностей, преподносимых как на блюдечке,—

и все показалось таким фальшивым, нелепым, натянутым, убо

гим. Вот не думал, что это так недалеко ушло от «Фанни»...

20 декабря,

< . . . > Государи удостаивают официальных визитов только

денежный мешок, только миллионеров. Ни один государь ни

разу не посетил ни одного великого человека. Если тот при

смерти, он велит иногда узнать о его здоровье, если умер, —

присылает карету, чтобы она представляла его особу на похо

ронах. Но к деньгам он ходит в гости самолично, ибо это един

ственная сила, которая под стать его собственной. И так ведется

вот уже три столетия: Людовик XIV и Фуке, Людовик XV и

119
{"b":"197725","o":1}