Сегодня, когда я обедал в ресторане «Беф а-ля мод», прислу
живавший мне гарсон, по просьбе двух каких-то посетителей за
соседним столиком, принес двух восковых собачек, каждая с па
лец величиной. Это его работа. Фигурки полны движения, хо
роши по композиции; поза схвачена превосходно. У этого чело
века есть, несомненно, все данные, чтобы стать скульптором,
а он губит свой талант, бегая вверх и вниз по лестницам ресто
рана... Хотя нет! Если человек этот в самом деле рожден, чтобы
стать скульптором, он им станет. Человек становится тем, чем
он должен быть. Истинное призвание, истинный талант, ода
ренность обладают силою пара — всегда наступит момент, когда
они вырвутся наружу. < . . . >
Воскресенье, 16 марта.
Ходили в квартиру Анны Делион на Елисейских полях, не
подалеку от Триумфальной арки, — поглядеть на распродажу
мебели знаменитой любовницы двух знаменитостей — принца
Наполеона и Ламбера-Тибуста, той самой девицы, что жила
когда-то напротив нас, а затем проделала головокружительный
путь от своего убогого пятого этажа до всей этой роскоши и бо
гатства, до скандальной славы.
336
Что ж, в конце концов я не чувствую к этим девкам никакой
неприязни. Они резко нарушают однообразие приличий, все по
вадки общества, его благоразумную уравновешенность. Они
вносят в жизнь какую-то частицу безумия. Они презирают
банковый билет, хлещут его по обеим щекам. Это само своево
лие — безудержное, победоносное, нагишом врывающееся в
мир, где прозябают скудные радости нотариусов и стряпчих.
Воскресенье, 23 марта.
<...> Величайшая духовная сила заключена в писателе;
она проявляется в его способности вознести свою мысль над
всеми невзгодами человеческого существования и заставить ее
работать свободно и независимо. Чтобы возвыситься до того осо
бого состояния, в котором зреют замыслы, зреет творчество,
писатель должен полностью отвлечься от всех горестей, всех за
бот, решительно ото всего. Ибо творчество — это не что-то меха
ническое, не простая техническая операция, как арифметиче
ское сложение. Речь идет не о том, чтобы сочетать что-то, а о
том, чтобы изобрести, чтобы создать новое. < . . . >
То, что для других роскошь, для нас — необходимость. У нас
никогда нет денег на то, что полезно: всегда найдется триста
франков на какой-нибудь рисунок, но никогда нет и двадцати
на новые простыни.
29 марта.
Флобер сидит по-турецки на своем широченном диване. Он
поверяет нам свои заветные думы, замыслы будущих романов.
Давнишняя его мечта — он и теперь еще лелеет ее — написать
книгу о современном Востоке, Востоке, одетом во фрак. Его ув
лекает мысль о тех антитезах, которые сулит писателю подоб
ная тема: действие разворачивается в Париже, в Константино
поле, на берегах Нила; сцены европейского ханжества — и тут
же, рядом, варварские нравы Востока за закрытыми дверями, —
похоже на корабль, где впереди, на палубе прогуливается турок
в костюме от Дюсотуа, а позади, под палубой, — гарем этого
турка. Флобер рассказывает, как в его романе головы летят
прочь из-за простой подозрительности, из-за дурного настрое
ния.
Он уже предвкушает, как будет рисовать портреты различ
ных негодяев — европейцев, иудеев, русских, греков; говорит,
22 Э. и Ж. де Гонкур, т. 1
337
что это будет прелюбопытный контраст — цивилизующийся жи
тель Востока и европеец, постепенно превращающийся в ди
каря, как тот французский химик, который, очутившись где-то
в Ливийской пустыне, начисто утратил все привычки и обычаи
своей страны *.
От этой вчерне намеченной книги он переходит к другой,
тоже задуманной, по его словам, уже давно, — к огромному ро
ману, широкой картине жизни, роману с единым действием,
истории некоего сообщества, основанного на союзе тринадцати;
одни действующие лица постепенно уничтожают других, пока
не остаются в живых только двое; и один из них, судья, отправ
ляет на гильотину другого, политического деятеля, да к тому же
за благородный поступок *.
Еще ему хотелось бы написать два-три небольших романа
очень несложных, очень простых: муж, жена, любовник *.
Вечером, после обеда, все мы отправились в Нейи, к Готье,
и хотя было девять часов, застали его еще за обедом, вместе с
его гостем князем Радзивиллом, — они смаковали какое-то
винцо из Пуйи, как они уверяли, очень приятное на вкус. Готье
весел и по-детски простодушен. Эта черта — одно из привлека
тельнейших проявлений ума.
После обеда перешли в гостиную: Флобера стали просить
протанцевать «светского идиота». Он потребовал у Готье фрак,
напялил его на себя, поднял воротничок рубашки, и уж не
знаю, что он такое сделал со своей шевелюрой, физиономией и
фигурой, но только вдруг совершенно преобразился — пред
нами была поразительная карикатура, олицетворение глупости.
Тут Готье, не желая отставать, сбрасывает свой сюртук и, с лос
нящимся от пота лицом, тряся своим толстым, отвислым задом,
изображает перед нами «танец кредитора». Вечер закончился
цыганскими песнями, дикими напевами, пронзительные, вою
щие звуки которых великолепно передает князь Радзи-
вилл. <...>
30 марта.
Улица Расина, дом 2, пятый этаж. Звоним. Нам открывает
невысокий господин весьма заурядной наружности. «Господа
де Гонкур?» — улыбаясь, спрашивает он. Открывается еще
одна дверь, и он вводит нас в большую, просторную комнату —
мастерскую художника.
В глубине, спиной к окну, через которое в комнату прони
кает холодный свет серенького денька, уже клонящегося к пяти
часам пополудни, вырисовывается фигура сидящей женщи-
338
ны, — словно серая тень на бледном фоне окна; женщина не
поднимается при нашем появлении, не делает ни единого дви
жения в ответ на наш поклон и слова приветствия. Эта серая
тень, сидящая здесь в каком-то полусне, — госпожа Санд. Муж
чина, открывший нам двери, — гравер Мансо, ее любовник.
Сидя вот так, она производит впечатление какого-то при
зрака или автомата. Голос механический, монотонный, безраз
личный, лишенный модуляций. В ее позе есть нечто важное,
степенное, толстокожее — этакое умиротворенное жвачное жи
вотное. Она напоминает тех спокойных холодных женщин, ко
торых изображает на своих портретах Миервельт, а то еще ка
кую-нибудь надзирательницу в приюте для падших. Медлитель
ные, какие-то сомнамбулические жесты. Время от времени —
звук чиркнувшей восковой спички, вспыхивает маленький ого
нек и зажигается папироса, — одно и то же методическое движе¬
ние. Ни единого проблеска в звуке ее голоса, в окраске ее
речи.
С нами она очень любезна, весьма щедра на похвалы. Но
есть в ее словах какая-то удручающая наивность, удивительная
упрощенность мысли — от этих плоских выражений становится
холодно, как от голой стены. Это сама банальность в наивыс
шей своей степени.
Некоторое оживление в разговор вносит Мансо. Речь идет о
Ноанском театре, где даются представления для одной г-жи
Санд с ее служанкой, иногда до четырех часов утра. Они там,
кажется, просто помешались на марионетках. Большие пред
ставления бывают в течение трех летних месяцев, она называет
это своими вакациями; в Ноан съезжаются тогда ее друзья с
детьми.
Мы говорим о необычайной работоспособности г-жи Санд.
Но она уверяет, что в этом нет, собственно, никакой ее заслуги: