Если бы Жан-Поль Сенак прочел это письмо, с ним случился бы, по-моему, нервный припадок. Он настолько лишен способности восхищаться, что это почти трагично для поэта. Он поведал мне вчера одну из тех тайн, которые позволяют заглянуть в глубину человеческой души. «Все считают, — сказал он , — что у меня отвратительный характер, но признают, что я умен. Это неправда, я глуп. Только я этого никому не говорю. Я один достаточно умен, чтобы понять, насколько я глуп».
Странно видеть Сенака с его сухим, бесплодным умом в присутствии такого человека, как патрон. Ты догадываешься, конечно, что я имею в виду г-на Шальгрена. Жаль, что фразеология социальных распрей опошлила прекрасное слово «патрон». Когда Шлейтер заговаривает о хозяевах, о патронах, о предпринимателях, он превращается в доктринера, в фанатика, предающего анафеме инакомыслящих. Я еще вернусь к Шлейтеру, который заделался настоящим политиком с тех пор, как он купается в лучах славы Вивиани. Для меня слово «патрон» по-прежнему означает человека, служащего примером, отца, призванного защищать и даже создавать. В медицинской среде, которую я, право же, люблю от всего сердца, ученик называет наставника «сударь». Ты не можешь себе представить, как прекрасно это простое слово, как оно благородно, почтительно, особенно если юноша обращается к тому, кто учит его, кто руководит им. Если отношения между учителем и учеником становятся более сердечными, последний отказывается в минуты духовной близости от слова «сударь» и позволяет себе назвать наставника «патрон». Именно так я называю г-на Шальгрена, хотя это не принято в Коллеже, и он терпит это обращение, памятуя о своей работе в больницах. Мне кажется даже, что слово «патрон» трогает его как знак сыновнего почтения.
Я напишу здесь свою диссертацию по естествознанию. Что же касается моей диссертации по медицине, я собираюсь защитить ее почти одновременно с первой и для этого хочу поработать у Николя Ронера, не отказываясь, впрочем, от своего места в Коллеже. Я писал тебе о двух наставниках, понимаешь теперь, к чему я клоню.
Я ходатайствовал о месте препаратора, ныне вакантном, в лаборатории профессора Ронера. Жду ответа. Эта должность плохо оплачивается, но она поможет мне получить доступ к одному из самых выдающихся людей нашего времени и поработать вместе с ним. Мне кажется по некоторым данным, что патрон высоко ставит г-на Ронера. Он нередко ссылался на него в своих книгах, и притом с неизменной похвалой. О работах Ронера он говорит с величайшим уважением. Я не сказал г-ну Шальгрену, что надеюсь получить место у Ронера, и сделал это из робости, а не потому что скрытничаю с ним.
Впрочем, спешного тут ничего нет. Г-н Ронер сейчас в России. Он поехал туда на холеру. Ты, вероятно, знаешь, что в России свирепствует холера. Она появилась сперва на Волге. А теперь вспыхнула в Санкт-Петербурге. У нас во Франции была создана комиссия по борьбе с этой эпидемией. Ронер тотчас же предложил свои услуги. Все, кто знает профессора, говорят о нем как о человеке на редкость мужественном и хладнокровном. Разве не прекрасно это братство народов, ставшее возможным благодаря науке?! — Вот я и заговорил языком доктора Паскье, моего папаши! — Холера косит людей в России; тут же является крупный французский ученый и говорит: «Распоряжайтесь мною!»
Быть может, я напрасно рассказал тебе эту историю. Как человек восторженный, ты вполне способен взять билет на поезд и помчаться в Россию. К счастью для тех, кто тебя любит, у тебя, насколько мне известно, нет ни гроша в кармане.
Услышав разговоры об этой эпидемии в день нашего семейного сборища, Жозеф пожал плечами и сказал какую-то грубость по поводу франко-русского союза: «Превосходно, давайте нам свои миллионы, а мы дадим вам нашу холеру», или что-то в этом роде.
Как ни странно, но в вопросе о франко-русских отношениях Жозеф и Сенак довольно хорошо понимают друг друга. Сенак не выносит ни Стерновича, ни других русских, работающих у г-на Шальгрена. Он бормочет себе в усы: «Эти молодцы намереваются спасти мир, построить новое общество, а сами не могут пришить пуговицу к пиджаку... » И странное дело — у самого Сенака вечно не хватает на пиджаке нескольких пуговиц. Сенак — страшный человек, и опасен он главным образом для тех, кто на него похож.
Сенак садится иной раз на табурет против меня и, в ожидании г-на Шальгрена, вопрошает: «К чему, в сущности, стремятся ученые, вроде тебя? Да к тому, чтобы помешать людям умирать. Какая чушь. Если наука помешает людям умирать, их нечем будет кормить. Им придется вести войну и убивать друг друга. Веселенькая получится история».
Стоит нам заговорить о подвигах Уилбура Райта, как Сенак пожимает плечами и заявляет: «Все эти прекрасные открытия будут использованы честолюбцами и сумасшедшими. В общем, вы, ученые, основные орудия всемирного беспорядка!»
Как это печально! Сенак внушал бы мне гадливость, если бы я его не знал. Но я его знаю! Ты не раз просил меня не писать тебе о Сенаке. Почему? Он странный тип. Такого человека, как он, нельзя без сожаления предоставить собственной участи. Да и, кроме того, я уже давал себе слово не писать о своем семействе. Если я перестану рассказывать тебе о моих товарищах, мне почти не о чем будет с тобой говорить. А надо признаться, эта переписка и приятна мне и полезна: она позволяет мне изливать душу и, главное, помогает приводить в порядок мысли. Знай же, что я эгоист.
Постарайся в своем следующем письме поменьше писать мне о доктринах и побольше о людях. Кропоткин мне нравится, договорились; но мне хотелось бы знать о твоих товарищах по работе и прежде всего попросить тебя меньше скрытничать со своим старым другом, когда речь заходит о той самой девушке... До следующего письма. Обнимаю тебя. Vale. [4]
29 сентября 1908 г.
Глава III
Господин Оливье Шальгрен, профессор Французского коллежа. Рассеянность ученого. Непринужденный монолог о рационализме XIX века. Интермедия о музыкальных вибрациях. Задача, стоящая перед рационализмом XX века. Одна из особенностей бенгальского языка
Раза три или четыре за минувшую весну я предлагал тебе, пока ты еще не уехал: «Заходи в Коллеж утром или после обеда, и, быть может, ты увидишь г-на Шальгрена». Ты не смог прийти, ты не пришел. Сожалею об этом. Теперь мне придется описать тебе профессора, и описание выйдет многословным, растянутым, тогда как ты уловил бы все молниеносно, с одного взгляда.
Портреты, которые ты видел в газетах, дают весьма отдаленное представление о г-не Шальгрене. К тому же он не любит сниматься. На всех фотографиях вид у него суровый, почти жесткий. Ошибочное впечатление! Не подумай также, будто патрон держится напряженно, неуверенно, отнюдь нет, он обладает чудесной сдержанностью, которую мне самому хотелось бы иметь во всех случаях жизни. На фотографиях он, неизвестно почему, кажется высоким. Он не очень высок, но сухощав; и заметь, что сухощавый не означает щуплый. Если бы слову «аристократ» можно было вернуть его прекрасный первоначальный смысл, я сказал бы, что Оливье Шальгрен подлинный аристократ. Я не раз задавал себе вопрос, не внук ли он архитектора Шальгрена, построившего Французский коллеж, где мы работаем. Я не решаюсь расспрашивать его по этому поводу. Да это и неважно.
Лицо у него бритое, очень бледное, изборожденное благородными морщинами. Очков он не носит, лишь изредка надевает их. По-моему, он против очков не потому, что заботится о своей внешности — она мало его трогает, просто ему хочется соответствовать, несмотря на возраст, сложившемуся у него представлению об облике ученого. Он часто говорит: «Ученый, естествоиспытатель, работающий в лаборатории, — прежде всего здоровое животное, он должен все видеть, все слышать, все ощущать». В самом деле, патрон на редкость наблюдателен, восприимчив. И не отказывает себе в удовольствии продемонстрировать это, к стыду своих учеников; от него ничего не ускользает. Он слышит, как падает пылинка, замечает тень волоса на стене. По едва уловимым признакам угадывает, кто побывал в лаборатории. «Сегодня утром сюда приходил господин Сенак», — говорит он иной раз. Должен сознаться, что смешанный запах спирта и табака, столь характерный для Сенака, можно почувствовать и при обычном обонянии.