— Он еще может страдать, как все. Он не застрахован от страданий. Он даже еще может глубоко страдать.
— Сестра! Остерегайся чувства жалости!
Сесиль сделала жест, полный печали и гордости и говоривший, по-видимому: «Не беспокойся! Не беспокойся!» И почти тотчас же добавила:
— Он говорит со мною странно, неожиданно. Говорит, что стал лучше и что я должна простить зло, которое он мне причинил.
— Остерегайся этой покорности.
— Что ж, — сказала Сесиль, — ему я все простила. Вот самой себе мне еще остается кое-что простить. Я, вероятно, была чересчур жестока по отношению к этому несчастному.
— Остерегайся таких угрызений совести.
— Нет, нет, можешь не беспокоиться. Я хорошо знаю, что мне делать, в особенности когда речь идет о бедном Ришаре.
Она добавила тише:
— Ты ведь знаешь, я не одинока.
«Удивительно! — подумал Лоран. — Сесиль, верующая, сейчас рассуждает совершенно так же, как неверующая Жаклина».
Молодая женщина беспрестанно складывала и разводила руки, скрещивая и разнимая тонкие пальцы. Вдруг она воскликнула:
— Я позволяю мучить себя потому, что заслужила это.
Теперь она вдруг лишилась высокомерной, холодной самоуверенности. Она встала и принялась расхаживать по комнате, заботливо переставляя вещи с места на место. Она спросила:
— Когда ты виделся с мамой?
— Да еще только вчера. Я бываю у нее почти каждый день.
— Тебе что-нибудь известно?
— Насчет чего?
— Насчет папы.
— Ничего. Я только получаю от него открытки, как и ты, вероятно.
— Да.
Сесиль повернулась к Лорану. Ее прекрасное лицо, которому она так упорно старалась придать равнодушное выражение, вдруг исказилось от гнева.
— Самое возмутительное во всем этом то, что вся история, бегство папы, вся эта своего рода катастрофа, да, все это — моя, моя вина!
— Твоя вина? Какой вздор!
— Не расспрашивай меня. Со временем я тебе все объясню. Я знаю, Лоран, знаю, что у тебя крупные неприятности. Газет я никогда не читаю. Но я знаю.
— Благодарю тебя, сестра.
— И если я с тобою не говорю об этом, так только потому, что думаю, верю, не сомневаюсь в своем праве верить, что ты выше этой грязи. Тех, кто тебя любит, она никак не может задевать.
Лоран прошептал, смутившись:
— Человеку трудно утверждать, что сам он выше того или иного... Но то, что ты говоришь о папе, как-никак уму непостижимо.
— Не будем об этом толковать, прошу тебя, по крайней мере, сейчас. Мне это слишком тяжело. Ты пообедаешь со мною?
— Нет, мне надо домой, — ответил Лоран. — У меня куча дел.
Отворяя дверь в полутьме передней, он взял Сесиль за руку:
— Я, вероятно, скажу глупость. Пусть! Скажи мне, Сесиль, если бог всемогущ, почему он давно уже не восторжествовал, почему он не торжествует всегда?
Сесиль с раздражением ответила:
— Бог как все мы: он живет, страдает и надеется. А теперь помолчи. Помолчи.
И она подтолкнула его к выходу.
Лоран сел в автобус и вскоре был уже у себя. Он надеялся на письмо от Жаклины. Стало совсем темно. Молодой человек думал: «У Сесили на душе должно бы быть спокойно, раз она нашла свой путь. А ведь этого нет; она страдает, как я, как мы, как все люди. Но что означает таинственный намек на бегство папы?»
У консьержки Лорана ждала вечерняя почта. Письма от Жаклины не было, зато оказалось несколько других, и на одном из них Лоран сразу узнал почерк Шлейтера.
В первые годы века Леон Шлейтер работал препаратором у Дастра, на теоретическом факультете. Пройдя конкурс на замещение должности преподавателя, а затем получив степень доктора наук, он рано оставил работу в лаборатории и всецело посвятил себя политике. Он долгое время был начальником канцелярии у Вивиа-ни. С образованием нового правительства в июне он вновь занял этот пост. До этого, во время междуцарствия, он исхлопотал себе в виде компенсации другой пост и стал начальником секретариата председателя Сената. Он отказался от этой должности, чтобы вновь работать со своим прежним шефом, но остался в казенной квартире, войдя в соглашение со своим преемником, человеком молодым и одиноким. Лоран распечатал письмо. Там оказалось лишь четыре-пять строк, не больше, выдержанных в обычном для Шлейтера сухом стиле: «Приезжайте ко мне, Паскье, как можно скорее. Если это письмо придет к Вам рано, приезжайте сегодня же вечером. Надо кое-что Вам сказать. Для Вас я буду дома до полуночи».
Часы показывали без десяти девять. Лоран вышел из дому, направился на бульвар Сен-Мишель, в каком-то баре съел, стоя, бутерброд с ветчиной, выпил стакан пива и пошел по улице Медичи к зданию Сената.
Шлейтеру было под сорок. Он был все такой же длинный, такой же тощий, такой же мрачный. Но теперь он был женат. С тех пор как он жил в старом запущенном домике на улице Сен-Жак, он прошел большой путь. Он жил обеспеченно, в роскошной квартире.
Он принял Лорана в библиотеке, заставленной шкафами и витринами, в которых виднелись великолепные переплеты. Он сразу же принял тот властно-дружественный тон, которого придерживался с самого начала их знакомства.
— Так, милейший, продолжаться не может, — сказал он.
Дружелюбную привычку называть людей «милейшими» он перенял у своего шефа, г-на Дастра, и обращался так ко всем, у кого было к нему дело и над кем он рассчитывал властвовать. Но в отличие от г-на Дастра он придавал этому слову несколько снисходительный оттенок.
— Вполне с вами согласен, Шлейтер, так продолжаться не может.
Откинувшись в кресле, свесив длинные руки и уставившись в ковер, Шлейтер продолжал глухим, холодным голосом, который его друзья прозвали «голосом следователя»:
— Сами понимаете, в этой прискорбной истории я не из числа тех, которые хотят причинить вам неприятности. В то же время я и не из числа тех, кто одобряет вас.
Лоран встрепенулся, как пришпоренный конь. Шлейтер махнул рукой и продолжал:
— Нет, милейший. Вы не во всем были правы. Вы перенесли вопрос на политическую почву...
— Шлейтер, вы ошибаетесь. Меня хотели завлечь на эту почву, но я не поддался. Я совершенно чужд политике... Мне достался плохой сотрудник...
— Знаю, знаю.
— Я его прогнал. Вопрос был весьма несложный. Его раздули в проблему государственного значения. Стали копаться в моей личной жизни. Меня обвиняют в нелепейших преступлениях. Стараются раздавить меня — иначе это не назовешь. Хотят отнять у меня орден, и этим, конечно, дело не ограничится.
Шлейтер расхохотался.
— Во Франции, милейший, все — политика. Выйдите на улицу и скажите чуть громче, чем принято: «Завтра будет хорошая погода», — таким словам может быть придан политический смысл. Вденьте в петлицу цветок: политическая эмблема! Возьмите в руки трость: это политический знак! Повторяю, милейший, вы были неосторожны. Да, неосторожны и неловки.
—Возможно, — простодушно признался Лоран, — все мне так говорят.
— Раз все говорят, значит, так оно и есть. Кроме того, напрасно вы опираетесь на шаткую опору. Левые дали по вас пулеметную очередь, а правые на это никак не ответили.
— Вероятно, потому, что я не принадлежу ни к левым, ни к правым.
Шлейтер многозначительно поднял вверх указательный палец.
— Так не бывает, милейший. Поневоле принадлежишь либо к левым, либо к правым — надо только выбрать. Бесполезно пересматривать то, что уже решено. Вы начинаете худеть. Да, да, посмотритесь в зеркало, и вам станет ясно, что вы больны. Вот поэтому-то я и говорю, что так продолжаться не может.
Лоран ничего не ответил, и Шлейтер, помолчав, медленно продолжал:
— У вас очень деятельные враги и далеко не столь же деятельные друзья. Первый долг тех, кто вам сочувствует, разъяснить вам положение, открыть вам глаза и тем самым вам помочь.
— Благодарю вас, Шлейтер, однако...
— Подождите. Я должен сказать вам нечто весьма важное. Вы не знакомы с Оганьером, новым министром просвещения? Он не желает вам зла, но история эта его раздражает, особенно в настоящий момент. Вы читаете по-немецки, милейший?