Пленных оказалось около ста двадцати тысяч человек. Они были захвачены Формикой на одной из планет Периферии, Лиде.
— Я, конечно, очень извиняюсь, профессор, — проворчал из своего кресла Томпсон, — вы тут очень интересные вещи рассказываете, да только парень вас сможет потом отдельно послушать, а у меня дел невпроворот, да и с телами надо разобраться.
— С телами? — тупо переспросил я.
— Ну да. Большинство холодильников занято, а скоро продовольственный тягач придет, так свежие продукты некуда девать, понимаешь. Семьдесят четыре тела — такого у нас никогда не было, правда ведь, док?
Толстяк ничего не ответил, просто посмотрел на меня с каким-то непонятным сожалением.
— Какие тела? — спросил я.
— Ох, господи, парень, да проснись ты! — буркнул полицейский. — Те самые тела, что с тобой вместе в одном корабле прилетели. Ты — единственный оставшийся в живых, следовательно, владелец корабля, следовательно, капитан, а отсюда, следовательно, душеприказчик всех, кто был с тобой на одном корабле, да только до пункта назначения не добрался. Ты должен подписать права собственности на корабль, признать себя полномочным владельцем и распорядиться насчет погребальной церемонии. Доктор Бауэр засвидетельствовал их смерть, вердикт — «смерть в результате несчастного случая, предположительно, аварии на корабле». Технический эксперт, вот, профессор Говоров, будет пока с кораблем разбираться, ему наши техники помогут, доктор пока тебя продолжать лечить будет, я все необходимые документы оформлю, а покойников желательно все-таки похоронить по-человечески. Понял, парень?
Я молча кивнул, не в силах говорить. Откашлялся, прочистил сжавшееся в спазмах горло и сказал:
— У нас, там, где был мой дом, людей никогда не хоронили в земле. Земли было мало, но дело не в этом. Первые люди, сошедшие с корабля, заметили, что когда после смерти человека проходит около двухсот часов, то его тело начинает быстро меняться, прямо на глазах превращаться в пепел. Тела становились похожи на сгоревшую бумагу, достаточно было подуть и тела рассыпались в прах. Врачи говорили, что это действие какого-то местного микроба, кажется. Такое происходило только с людьми, а с животными и растениями — нет. Врачи еще говорили, что этот процесс тления опасен, поэтому у нас всех покойников кремировали. В каждом районе был свой крематорий, а то и два. Как их похоронят? — поднял я голову, которую до сих пор держал опущенной.
В глазах Томпсона скользнул огонек жалости:
— Если ты хочешь, мы проведем кремацию.
— Да, я так хочу.
Он подал мне листы бумаги, скрепленные скрепкой:
— Там, на трех экземплярах, распишись внизу, где указано твое имя.
Я подписал и поднялся с кровати.
— Ты куда? — тоже вскочил Бауэр. — Ты же еще слабый!
— Я должен их видеть.
— Кого? — этим вопросом доктор напомнил меня.
— Их. Всех. Они умерли, а я остался жить. Я должен их видеть, понимаете, должен видеть каждого!
Они понимали, Томпсон молча кивнул головой, а Говоров в первый раз за все время посмотрел на меня, как на живого человека, а не на больного.
Тут я заметил, что стою, по-прежнему закутанный в простыню.
— Мне дадут что-нибудь одеть или тут можно ходить так?
Доктор вынес из соседнего бокса белые брюки и рубашку с коротким рукавом. Я натянул на себя одежду, старательно стараясь не замечать собственных дрожащих рук и ног, взял протянутую мне доктором куртку и мы пошли.
Мы ходили из одной холодильной камеры в другую, провожаемые удивленными взглядами редких прохожих. Наверное, смотрелись мы странно — я, шатающийся от слабости, в одежде не по росту и не по объему, полицейский с усталым лицом и красными от недосыпа глазами, доктор в белом халате и длинный худой ученый, сочувственно поглядывающий на меня.
Они лежали, укрытые белыми простынями, на которых блестели кристаллики инея. Из-под простынь высовывались восковые ступни с синими ногтями. Их лица... Лучше бы их не видеть: на каждом печать мучений и боли, глаза стеклянно смотрят в никуда, пронизывая тебя насквозь. Все молодые, сильные и мертвые. Я откидывал простыню и жадно всматривался в каждое лицо, пытаясь вспомнить, узнать, но тщетно. Лица медленно проходили перед моими глазами, но я не мог узнать их. По крайней мере, они были не из Южного Фритауна. Я прикасался к их телам, холодным и твердым, как лед, я молча просил прощения, за то, что остался жить. Я брал их за руки, я бы рыдал, если бы мог, выл, как бабы на похоронах, выл, как умирающий пес, но слез не было. Только горло перехватило стальными тисками, только кровь стучала в висках. Я смотрел на чужие мертвые лица, а перед моими глазами стояли лица моих любимых. Каждый раз, заново откидывая простыню, я умирал — я боялся, что следующее лицо будет лицом Ривы, или Марты, или Артура, или Арчера. Я боялся, что увижу их, и боялся, что не увижу. Семьдесят четыре раза я смотрел в чужие глаза, но от этого не становилось легче. Чем больше я видел лиц, тем страшнее мне становилось. Я молился только об одном — чтобы мне не пришлось увидеть мертвые лица тех, кого я любил.
Последняя простыня отброшена, последнее перекошенное в застывших судорогах лицо, последний раз я взял в руки скрюченные ледяные пальцы.
Я молча посмотрел на Томпсона и он ответил на мой несказанный вопрос:
— Все, последний. Кого-нибудь из них узнал?
— Нет, — я покачал головой.
— Ну, тогда завтра в шесть вечера будем хоронить. Док тебя проводит. Ты в порядке? — Томпсон внимательно посмотрел на меня.
— Нет, но буду. Я хотел вас спросить кое о чем. Мне нужны их фотографии, всех, каждого.
Он понимающе покачал головой:
— Будут, я лично прослежу.
— Спасибо, сэр.
Он похлопал меня по плечу и ушел, тяжело ступая по металлическому полу форменными ботинками.
Доктор Бауэр отвел меня в лазарет, сказал, чтобы я ложился в постель. Потом он протянул мне таблетки на широченной ладони, я запил их водой и провалился в темную пропасть, в которой было хорошо только одно — я не видел снов...
Церемонию кремации я выдержал относительно спокойно — опознать я все равно никого не смог, просто не по себе было. Я сидел на передней скамье в комнате, которая считалась часовней, сидел молча, в одежде с чужого плеча, перед огромным распятием. Приходили незнакомые люди, пялились на меня, а я сидел, уставившись в пол. Играла какая-то траурная музыка, а я сидел и смотрел на ноги, пробитые гвоздями. Не очень приятное зрелище, я и раньше понять этого не мог — как можно спокойно смотреть на то, как человек на кресте мучается.
Добровольцы из местных помогали переносить тела в крематорий, все семьдесят четыре тела были зашиты в белые саваны. Священник произнес над ними католическую молитву, перед этим поинтересовавшись, какого вероисповедания были умершие. Я просто пожал плечами:
— Какая разница?
Он неожиданно легко со мной согласился:
— Действительно, никакой.
Его полное, круглое лицо на секунду расплылось в улыбке, потом он раскрыл библию где-то на том месте, где сказано было: «Призову вас к себе», что-то в этом духе. Хорошие слова, не помню их точно, мне тогда было как-то все равно. Доктор это депрессией назвал, он еще какими-то ругательствами медицинскими меня ругал, да только толку от этого было — ноль. Ничего мне не хотелось, я когда там, в холодильниках, понял, что остался один — так мне плохо стало, расскажи кому-нибудь — не поверят. Я, если бы мог, вообще не просыпался — такое состояние было. Я был, как кукла на ниточках, только вот ниточки порвались все, и всё — руки, ноги, голова — все обвисло, поднять некому, а сам — не смогу.
Досидел я всю церемонию до конца, служитель вынес мне урну с прахом, размером — с бутылку вина, из керамики, молча мне в руки вложил. Я как эту урну в руках почувствовал — так у меня все внутри и оборвалось. Понял я, что дороги назад нет, что дома у меня нет, что Ривы у меня больше нет, что нет рядом братьев моих старших, что Марту я не увижу больше, что ничего у меня больше не осталось, всё имущество — вот оно — пепел в руках, а больше нет ничего. И так стало мне больно тогда, что завыл я, упал на колени да и завыл, урну к себе прижимая, так завыл, что слезы из глаз брызнули. Доктор с пола меня одной левой поднял, а я реву, остановится не могу, как фонтан прорвало, реву, заливаюсь, соплями исхожу. Так меня в лазарет и отвели — в руках урна с прахом, пальцы так в нее вцепились — не разжать и ломом. Доктор мне укол вкатал, рухнул я на кровать свою, да и отрубился, но урну из рук не выпустил. Она и теперь со мной, всегда...