– Я?! Хорошо себя проявил?!
Цергард взглянул ему в бледное лицо и ответил очень спокойно и твёрдо.
– Да вы проявили себя отлично. Благодаря вашим решительным действиям, все мы остались живы. Мне требуется именно такой адъютант. Съешьте рыбу… – это принесли тарелки с едой, – … а потом отправляйтесь в канцелярию, пусть на вас оформят документы о переводе. И распорядитесь насчёт своих вещей, если желаете, чтобы их переслали из Крума.
Никогда в жизни агард – теперь уже старший! – не ел такой вкусной рыбы! И не нужно ему было старое крумское барахло, ведь жизнь начиналась заново, совсем другая жизнь! Счастье было невероятным, незаслуженным, и старший агард клялся про себя, тайно, на верность не Отечеству, не Совету – лично Верховному цергарду Эйнеру. Страшной была эта клятва, такие нельзя произносить вслух. Потому что юный Тапри, сирота без роду-племени, найденный на руинах разбомблённого дома, слабое и полубольное «дитя болот», обещал себе в тот час. Если случится в том нужда, во имя Верховного цергарда Эйнера он изменит Совету и предаст Отечество. Он пойдёт на всё ради него, до самого конца. Это была клятва смертника. И о ней никто не должен был знать, даже сам Верховный цергард.
Гвейран лежал наверху и думал ни о чём. Просто он устал от общения с соплеменниками. Слишком много было эмоций.
Нет, он не назвал бы встречу радостной. Во-первых, чему тут радоваться, если последний из группы арестован, и нет больше надежды сообщить на землю о своей судьбе? Во-вторых, группа их никогда не была, что называется, командой. «Автономные наблюдатели» – так называлась их должность – работали каждый сам по себе, в разных городах, по разным ведомствам. Их не связывала дружба; шестеро из десяти были едва знакомы между собой, случись им встретиться нежданно, на улице, могли и не признать друг друга. Но встречались они редко.
Временами, в межзакатье, сидя один в своей «конспиративной квартире» (так он называл своё жильё для забавы) доктор Гвейран, он же ксенобиолог Вацлав Стаднецкий, испытывал острую тоску одиночества, и всё вокруг казалось чужим и чуждым, надоевшим почти смертельно. Хотелось бросить к чёрту эту работу, этот несчастный больной мир, вернуться туда, где по земле можно ходить не опасаясь, что она разверзнется под твоими ногами чёрной топью, где не воют по ночам сирены оповещения, на головы спящих не валятся бомбы и не ездит по черным искорёженным улицами неуклюжий автозак с металлической сеткой вместо окон. В такие минуты он готов был хоть тысячу дореформенных скалей заплатить за встречу с кем-нибудь из пришельцев… Да, именно так он про них, земляков, и думал: «пришельцы». И значения этому не придавал. А это был симптом.
Из сорока с небольшим лет жизни своей, на родной Земле Вацлав провёл лишь первую половину, даже чуть меньше, если засчитывать стажировку. Вторая принадлежала Церангу. Наблюдатели приходили и уходили, сменяя друг друга – он оставался. Биологу, изучающему мутагенные процессы, было чем заняться на этой несчастной планете. И на исследования требовалось время – не год, не два. Чем дольше, тем лучше.
За двадцать лет он покидал Церанг раз шесть-семь: летал в отпуска, летал на симпозиумы, и на защиту… Выдерживал на родине, самое больше, месяц. Потом тянуло назад. Ему казалось – скучает по работе. Но, наверное, тут было что-то другое. Почему-то жизнь земная начинала казаться какой-то… глуповатой, что ли. Будто придуманной нарочно. Благополучие раздражало, возникали злые мысли типа: «Вас бы сейчас под бомбы, вот бы я посмотрел…». Тогда он спешил вернуться на Церанг.
И вот теперь, оказавшись среди настоящих людей Земли (после него, Гвейрана, самый большой стаж на планете из их группы имел Имарн-Краснов – четыре года всего то! – остальные и вовсе необстрелянные новички из нового набора, чёрт бы побрал этот новый набор!) – он вдруг очень остро почувствовал, что не воспринимает себя как одного из них, смотрит, наблюдает со стороны, будто за чужими. Только что отчёт не составляет в уме!
Контрразведка работала оперативно. Всю группу, разбросанную по городам и весям Арингорода, вычислили месяца за три. Так что сидели они недолго. И условия были вполне приемлемыми. Не пятая камера, конечно, но жить можно. Обстановка напоминала, скорее, казарменную, чем тюремную. Стены, крашеные в бледно-жёлтый цвет, серое пластиковое покрытие на полу. Кровати в два яруса – именно кровати с пружинами, а не жёсткие нары. Стол, покрытый клеёнкой, и табуреты вокруг. Отдельный туалет и душ. Отдельная комнатка для двух женщин, входящая в общий холл с длинным жёстким диваном и маленьким телевизором напротив. И неважно, что показывают по нему сплошную государственную пропаганду и сомнительную хронику военных успехов, главное, нет ощущения полной изоляции от мира… Или есть? Ведь сокамерников его интересует совсем другой мир – что им до этого?
Так или иначе, кормят их здесь неплохо. До сих пор в помещении стоит запах вареной рыбы – на завтрак давали. А кто, ответьте, на воле может позволить себе рыбу, в наше-то время? На допросах не бьют, сами сказали. Тогда какого чёрта психовать и беситься? Это непрофессионально, в конце концов!
Отчуждение возникло сразу, едва Гвейран переступил порог камеры. Во-первых, он осознал, что винит коллег за провал. А как не винить? Наверняка, кто-то один, из новичков, допустил промах, попался – и пошло-поехало. Расстреляют теперь всех, и двадцать лет работы коту под хвост!
Во-вторых, не успел он войти, к нему, вместо приветствия, кинулись с расспросами: «Ну что? Успели сообщить на Землю? Послали СОС?» И как бы он интересно, успел, если связь с Землёй возможна теперь лишь раз в четыре месяца, до ближайшего выхода осталось ещё две недели, и им всем это прекрасно известно? А если бы и успел – что с того? Никто не станет штурмовать Генеральный штаб инопланетного государства ради кучки землян-неудачников. Автономный наблюдатель в полевой обстановке может рассчитывать только на себя, и должен быть готовым погибнуть в одиночку. Это называется профессиональный риск, каждый из присутствующих о нём предупреждён. Тогда к чему болтать зря и питать несбыточные надежды? Ему очень хотелось высказать это вслух, но он сдержался, промолчал, чтобы не обострять отношений с первого же дня – неизвестно, сколько ещё придётся пробыть вместе. Сослался на утомление с дороги, и залез на верхний ярус, носом в стену.
…Люди долго и нервно галдели меж собой, обсуждали, видно, в сотый раз, своё положение, и шансы на спасение, и причины провала – ему уже не хотелось слушать. Потом начали сочинять глупости. Оказывается, цергард Эйнер (о нём, видимо, заслуженно, говорили с ненавистью, именовали не иначе, как «этот инквизитор» или «гестаповец») не только вызывает арестованных к себе в кабинет, но и сам заходит к ним в камеру, причём без всякой охраны. Теперь, когда они все вместе, не взять ли его в заложники, выбраться на волю, и постараться прорваться к челноку, так неудачно оказавшемуся за линией фронта, на территории, захваченной Квандором? Господи, какая чушь! Неужели они ни разу не задались вопросом: почему в этой стране тюремщики так смело входят в камеры, совершенно не опасаются быть захваченными? Да потому что не бывает такого! Лишено всякого смысла. Самоубийственно. Уже более двадцати лет действует нерушимый закон: заложников не спасать, уничтожать немедленно вместе с теми, кто их захватил. И если бы даже дрогнула рука у кого-то из подчинённых, открыть огонь ему приказал бы сам цергард Эйнер – именно так он и поступил бы, Гвейран в этом не сомневался ни на миг – и приказ был бы исполнен…
Принесли обед, стали выдавать через маленькое окошко в стальной двери. Печёные овощи в кожуре. Без соуса, всё равно вкусно. Гвейран любил хверсы, по вкусу они напоминали чуть сладковатый, мылкий картофель. Земляне кривили рот и жаловались на однообразие тюремной кухни… А на бескрайних просторах Церанга, от Северного океана до Южного, в эту самую минуту тысячи коренных обитателей планеты мёрли от истощения, как гнус по осени… Сделалось совсем тошно.