Но после финской войны распущенность иных не только солдат, или даже меньше солдат, чем командиров, бросалась в глаза, и о ней много говорили. Были даже случаи, когда командиры убивали своих жен, простых баб, как они заявляли, которые больше не подходили орденоносцам. Конечно, это были единичные случаи, но говорилось о них много.
Говорилось также и о судьбе пленных советских воинов, возвращенных финнами. По тогдашним нашим сведениям, они все пошли сразу же в концлагеря. Не так давно мне пришлось прочесть, что их якобы расстреляли на месте. Не знаю, верно ли это. Если б их расстреливали в Ленинграде или поблизости, то слухи бы просочились. Большой европейский город, каким всегда был даже переименованный город Петра, не держал язык за зубами в такой мере, как провинция или тогдашняя Москва.
После военных потрясений учебный год постепенно вошел в свое русло. На математико-механическом факультете (такие факультеты с отдельным физическим факультетом были только в Ленинграде и в Москве, в других университетах были физико-математические факультеты) можно было избрать одну из трех более узких специальностей: чистую математику, астрономию и математическую механику. Выбор надо было сделать уже после зимних каникул, так как во втором семестре второго года начинались факультативные курсы по каждой из трех специальностей, причем они читались в одно и то же время. Я колебалась между астрономией и чистой математикой, и мне хотелось отложить решение и посещать как курс сферической астрономии, читавшийся для астрономов, так и курс теории чисел, читавшийся для математиков. Но поскольку они читались одновременно, это было невозможно. Юля ушла на астрономию, Галя на математическую механику, Катя Т. пошла на чистую математику. В конце концов, я тоже остановилась на чистой математике. Астрономия меня очень привлекала, но у меня было чувство, что я внутренне теряюсь в этих огромных пространствах так же, как я терялась в необъятности спекулятивной философии. У меня еще не было внутренних устоев. Я не знала, что можно противопоставить чувству бессмысленности человеческого бытия в этом океане небесных тел, где наша Земля одно из микроскопических и ничем не выделяющихся. Мое сомнение в смысле жизни росло по мере уменьшения значения нашей планеты и всех нас при погружении в бесчисленные галактики. Я чувствовала, как почва окончательно ускользает из-под ног. Вопрос здесь стоял не о большем или меньшем интересе к тем или иным научным познаниям, а о личном существовании. Это был экзистенциальный вопрос. И я попробовала снова задвинуть его заслонкой, выбрав чистую математику.
Теория чисел мне заранее казалась интересной, но преподавалась она неудачно. Читал ее Тартаковский, тот самый, с которым сотрудничал мой отец, когда писал свою диссертацию по высшей алгебре. От отца я знала, что Тартаковский — крупный ученый и приятный в обращении человек, с которым мой отец мог прекрасно сотрудничать. По внешности с него можно было писать карикатуру на еврея. Внешность для профессора неважна, гораздо хуже было то, что он был никудышным педагогом, что нередко бывает с кабинетными учеными. Он картавил, даже немного шепелявил и при этом говорил так быстро, что за ним едва можно было уследить. Так же быстро он писал на доске формулы, часто закрывая доску собой, а затем стирал их прежде, чем многие из нас успевали их освоить и переписать. Я же в моем тогдашнем внутреннем состоянии вообще не получила никакого впечатления от теории чисел в изложении Тартаковского. Еще хорошо, что отец посоветовал мне книгу Поссе, по которой я кое-как освоилась с предметом.
Заложенные на первом курсе основы анализа и геометрии были так прочны, что их дальнейшее развитие не представляло для меня труда. По этим предметам я сдала экзамены в конце курса не только хорошо, но даже блестяще. Математический анализ кончался в конце второго курса, и по нему экзаменовали особенно строго. Наряду с профессором всегда экзаменовали и ассистенты, одному профессору было бы не справиться. Я, к сожалению, попала к ассистенту, который «гонял» меня необыкновенно долго, прежде чем поставить 5. Подписывать же отметку в зачетной книжке должен был профессор, и когда я подошла к Канторовичу, он сказал: «Что он вас так долго мучил? Я уж хотел вмешаться, но если поставил 5, то все в порядке». Я удивилась, что этот молодой профессор, он был моложе своих ассистентов, так внимательно следил за экзаменами. Новый же предмет, теорию чисел, я сдала лишь на тройку.
На время экзаменов мама приехала в Ленинград и остановилась, конечно, в комнатке, где я жила. По окончании экзаменов мы вместе намеревались вернуться в Псков, я — на летние каникулы.
Как-то раз я была у Кати Т., где мы вместе готовились к какому-то экзамену. Она жила на Петроградской стороне. Кончили мы свои занятия уже в полночь, и, когда я спустилась вниз, я заметила, что забыла у нее сумочку с деньгами, так что не могу купить билет на трамвай. Нелепо даже это писать, но мне было лень подняться по лестнице, чтобы взять сумочку, и я пошла пешком в район Смольного, по всему огромному городу. Я упоминаю этот двухчасовой марш в ясную белую ночь через город Петра, когда были «стройны спящие громады и светла Адмиралтейская игла», по огромному Марсову полю, залитому неверным светом соприкасающихся зорь, только потому, что тогда я как никогда в вобрала в себя любимый город, оставшийся во мне таким десятки лет. Конечно, бродили мы и прежде группами в белые ночи по городу. Но в группе отвлекают разговоры, это же одиночное шествие было посвящено исключительно городу. Я и теперь рада, что его совершила. Конечно, я легкомысленно не подумала о том, что моя мама умирала от страха за меня, не зная, что со мной случилось и где меня искать, если я вообще не явлюсь. Однако в два часа ночи я появилась.
Политически лето 1940 года было апогеем дружбы СССР с гитлеровской Германией. После капитуляции Франции Гитлер сказал речь, в которой призывал Англию заключить мир. Эту речь «Известия» напечатали дословно. Это была единственная речь Гитлера, напечатанная в СССР дословно. Помню я и два подвала статьи Эренбурга «Падение Парижа». Несколько лет тому назад мне пришлось где-то прочесть, что эта статья наметила уже перелом в отношениях с Германией. Такого впечатления у меня тогда не было. Мне статья Эренбурга показалась вполне лояльной к победителям, пожалуй, даже больше, чем лояльной. Германскую армию он высоко оценивал не только за боеспособность, но и за поведение. Видимый и вполне ощутимый перелом наступил позже.
Если прежде советская пропаганда последовательно заменяла наименование «национал-социализм» словом «фашизм», чтобы у населения не создалось впечатления общности между национальными и интернациональными социалистами, то в период расцвета дружбы, напротив, всячески обыгрывалась социалистическая общность. Газеты писали, что две социалистические страны противостоят англо-американским плутократам, империалистическому мировому капитализму. В связи с этими пропагандными стараниями, — связать СССР и Германию идеологически, представить их союз не только как тактическое мероприятие, но и как идеологическую близость, — возникали разные слухи. Так, некоторые предполагали, что СССР все же вступит в войну, но на стороне Германии, чтобы для себя отторгнуть от Англии Индию. Вспоминались слова Ленина, что путь в Берлин и Париж ведет через Пекин и Калькутту. С другой стороны, и во время этой дружбы ронялись замечания, говорившие о том, что дружба не долговечна.
Помню наш военный день 31 октября, еще в 1939 году. Тогда была шестидневка, неделю ввели позже, и лишние дни, не укладывающиеся в шестидневку, занимали особыми занятиями, нередко военными. Делавший нам в этот день доклад какой-то полковник сказал: «От Москвы до Берлина путь для самолета короткий. Мы теперь дружим, но…». Мне лично слухи о возможности вступления в войну на стороне Германии казались не правдоподобными.
Лето мы проводили в той же деревне, о которой я уже писала. Полная оккупация Прибалтики входила в то дурное, что делалось на свете. Жаль было маленькие балтийские государства, но они не сопротивлялись — да и не могли, конечно. Был анекдот, что Ульманис позвонил эстонскому президенту и попросил прислать на помощь артиллерию, а тот ответил: «Как, обе две пушки?». Но ввиду сдачи без сопротивления не представлялось возможности так инвестировать чувства, как во время финской войны.