Маша не заметила, что миска уже переполнилась горячей пеной, и та капает с шумовки прямо ей на руку. А когда боль от ожога дошла до сознания, пальцы сами собой разжались, и миска опрокинулась, покатилась по траве, обрызгивая босые ноги мелкими, красными, как кровь, каплями. Маша взвизгнула и бросилась в дом. Рыдания прорвались наружу, судорожные, как у маленького обиженного ребенка. Маша лихорадочно шарила по столу, ничего не видя сквозь слезы. Где-то была баночка с облепиховым маслом... Где же?
Она слизнула с руки сладкую пенку и помазала покрасневшую кожу золотистым пахучим маслом. И тут, как назло, баночка выскользнула из рук и разбилась. И это было уже последней каплей. Маша уткнулась лицом в ладони и заскулила, покачиваясь из стороны в сторону.
«Почему я такая невезучая? За что? Что я делаю не так? — в отчаянии спрашивала она себя. И тут же отвечала: — Так тебе и надо, идиотка! Дура пришибленная! Недоумок! Синий чулок! Другие выходят замуж, детей рожают, а ты сиди одна, недотрога! Еще и в железо закуйся, закажи себе пояс, закрой на замок, а ключ выбрось!.. Мамочка, зачем ты меня воспитала такой недоразвитой? Вот опять все повторяется... Почему со мной всегда так?»
Первый раз такой жгучий стыд и отчаяние Маша испытала, когда ей было шестнадцать. Тогда она была симпатичной выпускницей с пухлыми щечками и такой же длинной косой. Только в косу была вплетена синяя ленточка, а на плечах топорщились оборки черного форменного передника.
Алик учился в параллельном, десятом «Б», и очень ей нравился. Да все девчонки по нему с ума сходили, поскольку к широким плечам и симпатичному открытому лицу у Алика вдобавок было еще одно неоспоримое достоинство: он был победителем всех городских математических олимпиад и гордостью школы.
Всю весну он провожал Машу домой, носил ее портфель, и они беседовали, опьяненные запахом цветущей черемухи, обо всем и ни о чем. Он читал Маше стихи, которых еще не было в школьной программе, завораживая чудным ритмом. Было в них что-то запретное, о чем она могла только догадываться... «Свеча горела на столе... И падали два башмачка со стуком на пол...»
А дальше — ширма, скрывающая от посторонних глаз то, о чем поэт не посмел сказать в стихах...
С математикой у Маши было слабовато — типичный гуманитарий, и Алик пытался объяснить ей непонятные темы, а может, это был только предлог, чтобы оставаться с ней наедине в полумраке пустой квартиры до тех пор, пока не вернется с работы мама. Маша помнит, как они сидели рядом, близко-близко, склонившись над учебником, и Алик вдруг быстро обхватил одной рукой ее плечи, запрокинул голову и впился в губы стремительным, отчаянным поцелуем. А левую грудь словно ошпарило прикосновение дрожащей мальчишеской руки.
Маша инстинктивно крепко сжала губы и изо всех сил рванулась назад. Она еще сама до конца не сообразила, что делает, а ладонь уже взлетела в воздух и со всего размаха запечатлела на щеке мальчишки звонкую оплеуху.
Он отшатнулся, вздрогнул...
Маша до сих пор видит его глаза: обиженные и непонимающие. Но тогда ей не было дела до того, что чувствует Алик, она знала только, что он ее оскорбил, смертельно и непоправимо. Губы горели, как от ожога, а мимолетное прикосновение к груди, казалось, навеки отпечаталось на Машином теле.
— Уходи! — закричала она. — И никогда не подходи ко мне! Никогда!
Алик вскочил, но Маша первой метнулась к двери и выбежала из комнаты. Она не слышала, как он уходил, потому что заперлась в ванной, скинула одежду и встала под сильную струю душа, с ожесточением оттирая тело жесткой мочалкой.
Сама себе она казалась оскверненной, как прокаженная. И жуткая, будто покрытая струпьями язва расползалась по левой груди, там, где сквозь толстый свитер к ней притронулись чужие пальцы. Маша нагнула голову и внимательно осмотрела себя. Как странно... Ничего не заметно, только красный след от мочалки... Эта зараза-проказа сидит глубоко внутри, надо выскрести ее, пока она не стала заметна всем... И она с новой яростью, до боли намыливала и терла свое тело, лицо, губы...
С тех пор, читая любимого Пастернака, Маша всегда с суеверной поспешностью пролистывала то самое стихотворение, боясь заглянуть мысленно туда, о чем не дописано, не досказано, а только подразумевается. Она боялась, что после этого ей вновь будет необходимо отдраивать себя, как психопатке-маньячке, а образ дивного поэта подернется, словно зеркало трещинками, сероватым налетом пошлой грязи.
Встречаясь с Аликом на переменах, Маша боялась поднять глаза, моментально заливаясь краской. Он тоже не подходил больше к ней, не звонил и даже не догадывался, как хочется Маше выбросить из головы тот злополучный вечер, забыть навсегда, чтобы снова было все, как прежде, — красивые разговоры, прогулки «на пионерском расстоянии», осыпающийся цвет яблонь на плечах и дурманящий сладкий запах черемухи...
Но у Машиной памяти было одно зловредное свойство: никогда и ничего не могла она позабыть. Да еще постоянно накручивала себя, думая, что Алик относится к ней как к «доступной», иначе не посмел бы... А все красивые слова — всего лишь обманчивая прелюдия, чтобы усыпить ее бдительность... И ничто на свете не могло бы разуверить ее в том, что он с самого начала хотел от нее только «этого» и воплощал свой план с возмутительной хитростью и коварством.
Ей казалось, что все ребята смотрят на нее как-то по-особенному, что девчонки шушукаются за спиной. И невдомек было, что для мальчишки это нелепое происшествие было таким же шоком, как и для нее.
...Маша отлично усвоила преподанный урок и стала относиться с настороженностью ко всем представителям мужского пола. И едва лишь начинало в ней теплиться к кому-то из них робкое нежное чувство, как она тут же безжалостно пресекала его в зародыше, убеждая себя, что лучше прекратить все, не успев начать, чем потом отдирать по живому со стыдом и мучениями. И вот, кажется, не убереглась. Не заметила, как мужчина со странным именем Иоанн завладел всеми ее мыслями и чувствами. Все повторяется... Жизнь идет по кругу, как поезд по кольцевой линии метро. И все как в первый раз — нежное доверие, тепло, а потом внезапный страх и увесистая пощечина. До сих пор звучат в ушах обидные слова, которые в сердцах выпалил на прощание Иона...
«Ну и пусть! — с отчаянием думала Маша. — Не буду же я его разубеждать! Со своей стороны он совершенно прав. Он же не может даже предположить, что, дожив почти до двадцати семи, я ни разу еще никому не позволила даже того, что сумел заполучить он. Какой же дрянью я ему кажусь! Словно цену себе набиваю, как дешевая проститутка... Вот так я согласна... А это уже стоит дороже... Опомнилась в последний момент! Конечно, он разозлился. Чем же он хуже других? Ведь он думает, что другие наверняка были... Уж если хотела отказать, то надо было делать это раньше. Или же тактично намекнуть, что я не склонна... А, да что теперь! Все кончено. Он больше не вернется. И я его никогда не увижу...»
Маша вытерла слезы и решительно поднялась. Подтерла лужу на полу, собрала осколки банки. Потом сняла с примуса таз с вареньем и принялась зачем-то размеренно помешивать в нем деревянной ложкой.
Круг за кругом, за кругом круг...
Где уж Иоанну понять ее состояние, если Маша сама себя не понимает! Стоит закрыть глаза, как кажется, что он рядом, и она всей кожей чувствует этот волнующий взгляд, дыхание становится прерывистым, а воображение тут же начинает рисовать рискованные заманчивые картины...
Надо признаться себе, что она тоже хотела этого и ждала... Она же не виновата, что сработал вбитый с юности в подсознание условный рефлекс... Или виновата?
Если бы он вернулся, подошел молча, ни слова не говоря — слова сейчас не нужны, — и просто обнял ее, прижал к себе, а потом подхватил на руки...
Она бы больше не противилась неизбежному, а зажмурила глаза и дала произойти тому, что даже в самых смелых мечтах боялась себе представить. И пусть растреплется, рассыплется по подушке туго заплетенная коса девочки-скромницы... Скромницы нынче не в моде, мужчины привыкли, что девушки легко идут на сближение, и значит, нечего Маше быть белой вороной...