— А это наш милый Готтентот и мастер Какаду. Ты, верно, помнишь, что так же звали модного портного в одном из старинных немецких романов?
— Лаура — красавица в полном смысле слова, — сказал старый профессор.
— Фея из гофмановской сказки, — галантно добавил его брат Эдгар Бауэр.
— Ты, однако, разбогател, Карлхен. У тебя две прелестные дочки и царственно-прекрасная жена.
— У меня не две, а три дочурки. Тусси еще совсем мала и сейчас спит. А ты, Бруно, женат ли, обзавелся ли семьей?
— Нет, увы, я старый холостяк. Наука — вот моя верная возлюбленная и подруга. А помнишь, как мы прозвали тебя в счастливые годы наших теоретических битв, — «магазин идей»! Да, Карл, справедливость требует признать: многое мы почерпнули у тебя.
— Мавр и для нас магазин сказок. Вы не можете себе представить, сколько он их знает, и не только одних сказок, — вторглась в беседу бойкая Лаура.
— Да, ты был неиссякаем и, видимо, немало пополнил запасы в своем складе, — Бруно показал на голову и, помолчав, достал большой портсигар. — Как много лет, однако, мы не виделись! Кури, великолепный немецкий табак. Он напомнит тебе нашу родину.
— Никогда не курил я таких сигар, как те, которыми угощала меня тетушка Бауэр, — сказал Карл. — Дни в вашем обвитом жимолостью домике так же живы в моей памяти, как воспоминания о Трире, где прошла моя юность. А где теперь краснобай Рутенберг, книжный червь Кеппен и крутоголовый Шмидт — Штирнер? — спросил Карл, с наслаждением затягиваясь сигарой.
— Кеппен пишет очередную книгу о буддизме. Он невозмутим, аскетичен, презирает все неиндийское, а Рутенберг тучен, самоуверен и все та же нафаршированная цитатами колбаса. К тому же сей почтенный буржуа издает газету, в которой удивляет трактирщиков и отставных канцелярских писарей своей копеечной ученостью. А наш философ Шмидт, обладатель лба, похожего на купол Святого Петра в Риме, при смерти. Жаль, он подавал блестящие надежды. Никто не умел так любить, так возносить свое «я», как он.
— Это «я» заслонило Штирнеру весь горизонт. Бедняга провел жизнь в бесцельном созерцании и обожании своего «я», точно йог в разглядывании собственного пупа, — досадливо морщась, произнес Маркс. — И вот на краю могилы это «я» может подвести унылый итог прошедшей попусту жизни.
Сквозь столб сигарного дыма, поднимавшегося к потолку, Карл внимательно разглядывал Бруно Бауэра. Ему было около пятидесяти лет, но он выглядел значительно старше. Резко очерченное лицо — три острые линии, образующие лоб, нос и подбородок, сухая пористая кожа, серые сморщенные веки и выцветшие глаза не отражали больше никакого внутреннего горения. Он казался навсегда потухшей пыльной сопкой. Особенно неприятен был огромный плоский лоб, лишенный выражения. Волосы на голове Бруно вылезли и оголили череп до самой макушки. В его лице не осталось больше сходства с фанатиком Лойолой, как это было в молодости.
— Да, после Берлина, этого величественного и светлого города, Лондон — мерзкая тюрьма, — говорил между тем Бруно, шепелявя и едва раскрывая губы. Ему мешали говорить вставленные зубы зеленовато-желтого цвета.
— Правда, в Германии мы наблюдаем гибель городов и пышный расцвет деревень, но все же там истинная цивилизация. А здесь я живу в каком-то логовище. Люди на этом острове под стать всему окружающему уродству. Жалкие создания эти хваленые британцы. Это гомункулюсы-автоматы. Язык английский — да ведь это пародия на человеческую речь. Если бы не заимствованные галлицизмы, англичане не имели бы вообще человеческого языка и пользовались бы для общения друг с другом нечленораздельными звуками и междометиями. По сравнению с нами, германцами, бритты — дикари.
Маркс широко, лукаво улыбнулся.
— Дорогой профессор, — сказал он, весело блестя глазами, — в утешение вам должен сказать, что голландцы и датчане говорят то же самое о немецком языке и утверждают, что только исландцы являются единственными истинными германцами. Их язык будто бы не засорен иностранщиной.
Но Бруно возмущенно замахал руками.
— Ерунда, Карлхен. Поверь, я вовсе не узкий педант и вполне беспристрастен. Изучив множество языков за последние годы, могу смело отдать пальму первенства польскому. Великолепный по богатству и звучанию язык. Послушай, например, как красиво: «Hex жие пенькна польска мова».
Ленхен и Женни внесли подносы с чашками кофе и бутербродами с ветчиной и сыром.
— Нашу мамочку зовут Мэмэ, — пояснила все та же шустроглазая Лаура.
— Счастливец, Карл, ты окружен любящими тебя созданиями. Я же одинок, со мной только мысль, — с нескрываемой завистью признался Бруно.
— Мысль — раба жизни! — вдруг торжественно изрекла Лаура.
— А жизнь — шут времени! — продолжила Женнихен.
— Чудесно! — вскричал Бауэр. — Эти юные прелестные фрейлейн цитируют Макбета не хуже старого Шлегеля.
— Они унаследовали от отца и матери любовь к Шекспиру и знают превосходно его драмы, — произнесла с чуть заметной гордостью Женни Маркс.
После скромной трапезы, когда, по английскому обычаю, мужчины остались одни, Бруно Бауэр стал особенно разговорчив. Он объяснил, что в экономике предпочитает учение физиократов и верит в особо благодатные свойства земельной собственности. В военном искусстве его идеалом стал Бюлов.
— Это гений, истинный, божественный Марс в современной военной науке.
Карл не мог поверить своим ушам.
«Как застоялась его мысль, как он отстал от времени, запутался!» — думал он, и чувство жалости смягчило раздражение. Бруно Бауэр походил на руины некогда интересного сооружения. Он изжил то немногое, что было в нем оригинального, и хотя казался по-прежнему самоуверенным, на лице старика помимо его волк появлялась иногда жалкая улыбка.
Карлу казалось, что этого педантичного, ссохшегося умом и сердцем человека продержали в глухом сейфе долгие годы. Он как бы и не заметил грозной революции и всех последующих событий и не сделал поэтому никаких выводов. Да мог ли он их сделать вообще?
— Рабочие — это чернь, которую отлично можно держать в повиновении с помощью хитрости и прямого насилия, — развалившись в кресле, говорил Бауэр. — Изредка следует, впрочем, кидать им кость со стола в виде грошовых прибавок к заработной плате, и они будут лизать хозяйскую руку. Меня все ваши иллюзии, называемые классовой борьбой, вовсе не интересуют. Я ведь чистый теоретик, мыслитель, а массой, этим полузверьем, пусть управляют те, у кого сильны не мозги, а мускулы. Я же достиг своей цели и нанес смертельный удар по научному богословию. В Германии оно перестало существовать. Вот колоссальная победа, да, ради нее стоило родиться… Моя сфера — чистая наука, проблемы вечные, а не суета сегодняшнего дня.
Карл не стал спорить. Это было бесполезно. Различие в мышлении обоих было таким значительным, что никакое слово Маркса не могло коснуться сознания Бруно Бауэра.
«Стоит ли переубеждать этот застывший камень, который некогда, прежде чем затвердеть, был живым существом. Но я рад нашей встрече. Нет ничего на свете, что не заслуживало бы внимания и размышления, раз оно существует. И этот старик тоже по-своему занимателен». Таковы были думы Карла, когда позднее он остался один за своим рабочим столом.
В те же дни радостные вести с родины привез Марксу уполномоченный от дюссельдорфских рабочих Леви. Он передал Карлу сведения о состоянии рабочего движения в Рейнской провинции, о продолжающемся общении рабочих Дюссельдорфа и Кёльна.
«Главная же пропаганда, — сообщал Маркс Энгельсу о своих беседах с Леви, — ведется теперь среди фабричных рабочих в Золингене, Изерлоне и окрестностях, Эльберфельде и во всем Гарц-Вестфальском округе. В железоделательных округах ребята хотят восстать, и удерживают их только расчеты на французскую революцию и то, что лондонцы считают это пока несвоевременным… Люди эти, по-видимому, твердо уверены, что мы и наши друзья немедленно же поспешим к ним. Они чувствуют, разумеется, потребность в политических и военных вождях. За это, конечно, их нисколько нельзя осуждать. Но я боюсь, что при их весьма натуралистических планах они четыре раза погибнут, прежде чем мы сможем покинуть Англию. Во всяком случае нужно точно разъяснить им с военной точки зрения, что можно и чего нельзя делать. Я заявил, разумеется, что в случае, если обстоятельства позволят, мы явимся к рейнским рабочим; …что мы со своими друзьями серьезно обсудим, что могло бы сделать рабочее население в Рейнской провинции своими силами; я им сказал, чтобы они через некоторое время снова послали в Лондон, но ничего не предпринимали, не столковавшись предварительно с нами».