Причина ужасной, мученической смерти Грибоедова все еще остается непроницаемой тайной. Убили русского посланника – и пусть его убила азиатская чернь, все-таки это факт небывалый. Между условиями мира, заключенного Россией с Персией, было следующее: всем русским, желающим возвратиться в отечество, персидское правительство должно было давать свободный пропуск без малейшей задержки и насилия. В числе жен одного персиянина была русская, которая пожелала возвратиться на родину. Персиянин не пускал ее. Она ушла от него, и Грибоедов принял ее в посольский дом. В народе диком это возбудило негодование, которое, однако, держалось скрытно, в состоянии глухого возмущения, до следующего случая. Раз в базарный день лакеи Грибоедова затронули что–то персидских женщин. Искра попала в порох. Пошла резня. Приступили к дому Грибоедова. Он, видя опасность кинулся навстречу бунтующей черни с пистолетом и ятаганом, но, увидевши превосходство целой массы, скрылся и заперся в какой–то беседке вместе с несколькими русскими. Беседку подожгли. Разломали ли у этой беседки двери, растворил ли их сам Грибоедов — неизвестно. Известно только, что когда приспел отряд шаховой гвардии под начальством капитана для усмирения черни, Грибоедов и все русские, в том числе 150 человек казаков, оставлявших почетный караул Грибоедова, погибли. Щах наложил на двор трехдневный траур. Хозрев–Мирза, как известно, был в России для личного объяснения с государем, но Грибоедова уже не стало... [12]
–––––
Через год после приезда в Петербург я встретился (19 ноября 1842 года) с Булгариным у Межевича, к которому приехал обедать. Булгарин тут не обедал, он пробыл какой–нибудь час и уехал. Но в продолжение этого часа мы говорили о Грибоедове. Мы сидели в кабинете Межевича. Свеча стояла недалеко от стены, где висел портрет Грибоедова. Булгарин, ходя по комнате, взял свечу и поднес ее к портрету. "Вам это лицо должно быть хорошо знакомо", – сказал я ему. Он, разумеется, отвечал утвердительно. Цельного не было ничего. Обращу внимание на главное в разговоре моем с Булгариным, который вскоре после смерти Грибоедова назвал себя его другом. Доселе я думал, что существует только один автограф "Горя от ума" у Бегичева. Теперь нашелся еще другой — у Булгарина. Межевич, передавая мне это известие, сказал, что на этом автографе рукою Грибоедова написано: "Тебе, мой Фаддей, отдаю мое Горе"[13]. Существование этого автографа у Булгарина подтверждено мне им самим при этой нашей встрече. Кроме автографа "Горя от ума", по словам Булгарина, у него находится множество разных бумаг, сооственноручных Грибоедова бумаг, которые напечатать невозможно. Булгарин очень верно выразился, сказав, что Грибоедов родился с характером Мирабо. Рассмотрите глубже эти слова, и в основании их вы откроете истину. Булгарин не читал, как мне сказывал, биографии Полевого. Он презирает Полевых, как это можно видеть из слов его, и отрицает их знакомство с Грибоедовым, "человек прошелся как-то с ним (Кс. Полевым) по саду... а они уж и пишут", — сказал он насмешливо. Портрет, приложенный при издании Полевого, списан, по словам Булгарина, с портрета, находящегося у Марии Сергеевны Дурново, а этот последний с портрета, находящегося у Булгарина [14]
III
28 апреля 1858 г.
Первое знакомство с Жандром. – Внешний вид сенатора. — "Притворная неверность". — Впечатление на публику от ареста Грибоедова. — Жандр о ночных визитах к нему арестованного Грибоедова. — Новые подробности ареста. — Участие А. П. Ермолова. — Похищение пакета с бумагами Грибоедова через М. С. Алексеева. — Участие караульного офицера. — Содержание бумаг. — Прогулки днем по Петербургу арестованного Грибоедова. — Участие Ивановского. — Обход заключенных в Главном штабе генералом Потаповым. — Грибоедов со штыком часового у Жандра. — Объяснение дружбы Грибоедова с Булгариным. — Новые подробности смерти Грибоедова. — Слова Грибоедова при назначении посланником. — Последние проводы его из Петербурга. — Эпиграмма на М. Дмитриева. — Совет Жандра познакомиться с И. И. Сосницким, и П. А. Каратыгиным. — Об увлечении Грибоедова Телешевой. — Покупка автором "Русской Талии" и "Сына отечества" за 1825 год. — Болезнь Смирнова.
28 апреля, часов около 10 утра, я в первый раз позвонил у двери сенатора Андрея Андреевича Жандра, вслед за тем отдал отворившему мне человеку, для передачи сенатору, рекомендательное о мне письмо Степана Никитича Бегичева и не более полуторы минут ждал приема: боковая из швейцарской дверь отворилась... "Пожалуйте". Я вошел в кабинет. Очень понятно, почему я был принят так скоро: в письме Степана Никитича, которое было доставлено мне стариком несколько месяцев тому назад незапечатанное, находилось благодетельное для меня выражение, отворявшее мне все двери: "Родственник Грибоедова", и, кроме того, следующие, очень мне памятные строки: "Я знаю Смирнова давно и даже позволил ему снять копии со всей переписки со мной Грибоедова. Сообщишь ли ты ему что–нибудь или нет — твоя воля, но за честность его побуждений и характера я вполне ручаюсь". Бегичев подобных слов не напишет даром.
У самых дверей кабинета меня встретил высокий, очень высокий, сухой, как скелет, старик, одетый в узенькое темно–коричневого цвета пальто, которое только увеличивало или, по крайней мере, выказывало всю его худобу. Голова у этого старика редькой, корнем вверх, лицо все в морщинах, маленькие серые глаза смотрят умно и серьезно, и вся фигура была бы строгая и серьезная, если бы ее не смягчала ласковая, добрая улыбка.
Я отрекомендовался. Жандр дружески протянул мне руку, усадил меня в громадные, старофасонные, может быть, настоящие "вольтеровские" кресла и начал читать письмо.
— Давно ли видели вы Степана Никитича? — обратился он ко мне с вопросом, окончивши чтение.
— Прошлой осенью. Я прожил у него более недели в его тульской деревне Екатерининском.
— Здоров он?
— По крайней мере, при мне был здоров.
— По–нашему... — старик улыбался. — Мы с ним недалеко друг от друга ушли: ему должно быть...
— 72 года, — докончил я.
— А мне скоро 70. Мы перед вами, людьми нового поколения, похвастать можем. Я, например, несмотря на мои годы, никак не могу пожаловаться на здоровье: я человек сухой, легкий, воздержный, редко бываю болен. Всякий божий день я иду из Сената пешком; разумеется, за мной едет карета... на всякий случай; оно лучше, знаете. Давно вы приехали?
— Вчера утром.
— Надолго?
— Как бог даст. Цель моей поездки уже известна вашему превосходительству из письма Степана Никитича. Если позволите, я расскажу вам ее коротко, но несколько подробней.
Я сказал все, что мне было нужно, и кончил словами: "Многое зависит от вашего превосходительства. Я не скрываю от вас, что вы были одной, и, может быть, даже главной, целью моей поездки. Позвольте мне надеяться, что вы не откажете мне в содействии..."
— Не думаю, чтобы мое содействие принесло вам большую пользу... Меня слегка покоробило.
— У меня нет ни одной строки Грибоедова... Было одно письмецо, да и то выпросил Булгарин. Но я очень рад с вами познакомиться, надеюсь, что мы будем видаться с вами часто...
Я поклонился.
— И я охотно буду вам рассказывать о Грибоедове все, что знаю, и все, что помню.
"Это едва ли еще не лучше", – подумал я.
— Я всякий вечер, начиная с 8 часов, дома. Когда хотите, милости просим, всегда вам рад.
И после этой речи, которую я мог принять за вежливым образом сказанное "теперь прощайте", старик, вспомнивши о Грибоедове по поводу общей их комедии "Притворная неверность", разговорился и проговорил более получаса.
— Не можете ли по крайней мере вы, ваше превосходительство, оказать не только мне, но и всей русской публике следующую важную услугу – отметить в "Притворной неверности" то, что принадлежит собственно Грибоедову?