Все персонажи романов о Санкт-Петербурге обнаруживаются в Ганнибале. Джим — «дядюшка Дэн»; Сид Сойер — Генри Клеменс: «Мне кажется, что ей [матери] трудно было бы выдержать его неизменное благонравие, правдивость и послушание, если бы я не вносил в эту монотонную жизнь некоторого разнообразия. <…> Одной из его обязанностей было докладывать о моем поведении, когда в том возникала нужда, а сам я не удосуживался это сделать, и эту свою обязанность он выполнял неукоснительно». По словам Твена, все эпизоды, связанные с Сидом, списаны с натуры. Геком Финном автор назвал Тома Блэнкеншипа, младшего сына городского пьяницы Бена: он не ходил в школу, одевался в обноски, «пользовался ничем не ограниченной свободой и был единственным по-настоящему независимым человеком на всю округу; поэтому он наслаждался постоянным тихим счастьем, а мы все ему отчаянно завидовали. Он нам нравился. Мы любили водить с ним компанию, а так как это строжайше запрещалось нашими родителями, дружба с ним ценилась еще выше, и во всем городке не было мальчика популярнее его». Омерзительный отец Гека — отчасти Блэнкеншип-старший, отчасти другой городской пьяница, Финн. Однокашники Сэма Клеменса, однако, считали прототипом Гекльберри другого мальчика, который в школе учился и происходил из нормальной семьи, но был похож на Гека характером, — Барни Фартинга. Кто же прав?
На самом деле писатель никого ниоткуда не «списывает»: он не снимает гипсовые слепки с мертвых лиц, а свободно мнет глину воспоминаний, создавая в итоге живое существо, более реальное, чем все его «прототипы», и притом бессмертное. Ни дядюшка Бен, ни дядюшка Дэн, ни другие знакомые Сэму негры не убегали, но в 1847 году в Ганнибале Бен Блэнкеншип обнаружил беглого раба, который безуспешно пытался переплыть реку, чтобы попасть в Иллинойс. Бен мог его выдать и получить награду в 50 долларов, но не сделал этого, потому что ему показалось выгодней сохранить беглеца для себя: все лето тот жил на болоте и ловил для Блэнкеншипа рыбу; осенью его обнаружили ловцы, он пытался скрыться и утонул, его тело через несколько дней обнаружили дети, среди которых был и Сэм Клеменс. Индеец Джо, по мнению большинства исследователей, — это Джо Дуглас, скотовод, который никаких злодейств не совершал и в пещере не умирал (хотя как-то раз там заблудился), просто наружность у него была зловещая. Сам Дуглас, впрочем, утверждал, что поселился в Ганнибале, когда Марк Твен оттуда уже уехал.
Когда автор описывал Сида, он вспоминал не только брата Генри, но и Теодора Доусона, сына учителя, который был «чрезвычайно хорошим, сверхъестественно хорошим, оскорбительно хорошим, омерзительно хорошим — и пучеглазым, — и я утопил бы его, подвернись подходящий случай». В самом Томе находят черты не только Сэма, но и Джо Гарта и других приятелей — Джорджа Батлера, Джона Бриггса; Бекки — не портрет Лоры Хокинс, а обобщенная возлюбленная, ибо Сэм был столь же ветреным, сколь и страстным. Он называл имена как минимум шести девочек, которых «обожал» примерно в то же время, что и Лору; влюблялся и во взрослых. Девятнадцатилетнюю Мэри Миллер он полюбил в девять лет и впоследствии вспоминал: «Она была не первой моей возлюбленной, но первой, кто разбил мне сердце»; спустя полгода ее сменила двадцатилетняя Артемизия Бриггс, которая была не так жестока, но тоже отказалась от помолвки.
И в «Томе» и в «Геке» есть эпизоды, где мальчики инсценируют собственную смерть, и вообще в обеих книгах чрезвычайно много похорон, убийств и крови. Выдумка, преувеличение? Нет: в годы Сэмова детства Америка вправду была такой, как ее показывают в вестернах. Перестрелка на улице была рядовым явлением, и в самом безобидном месте в любой момент могла обнаружиться парочка покойников; в знаменитой пещере эксцентричный хирург из Сент-Луиса держал труп своей дочери. Однажды Сэм прогулял школу, домой возвращаться побоялся, решил заночевать в офисе отца и там наткнулся на мертвеца (человек был убит из мести). Видел он и другие случаи насильственной смерти. «Убийство бедняги Смарра в полдень на Главной улице наделило меня еще и другими снами, и в них всегда повторялась все та же безобразная заключительная картина: большая семейная библия, раскрытая на груди старого богохульника каким-то заботливым идиотом, поднимается и опускается в такт тяжелому дыханию, усиливая своим свинцовым весом муки умирающего»; «Был один невольник, которого убили глыбой шлака за какую-то пустяковую провинность, — я видел, как он умирал. И молодой эмигрант из Калифорнии, которого ударил охотничьим ножом пьяный собутыльник, — я видел, как жизнь красной струей изливалась из его груди. И случай с двумя буйными молодыми братцами и безобидным стариком дядюшкой: один из братьев давил старику коленями на грудь, а другой пытался застрелить его из револьвера системы Аллена, который никак не стрелял». Безоговорочно доверять воспоминаниям Твена, однако, не следует — подобно Хемингуэю, он много сочинял, только мотивация у них была разная: второй хотел казаться героем, первый «для красного словца» придумывал жуткие или комические истории, в которых подчас даже не был действующим лицом (а если и был, то старался обрисовать себя как можно хуже).
Некоторые страшные происшествия, впрочем, подтверждены, как, например, смерть Джима Финна. В ноябре 1845 года пьяница был заключен в тюрьму, просил у прохожих табаку и спичек; Сэм принес спички — ночью тюрьма сгорела. «Покойный… угнетал мою совесть сто ночей подряд и заполнил их кошмарными снами — снами, в которых я видел так же ясно, как наяву, в ужасной действительности, его умоляющее лицо, прильнувшее к прутьям решетки, на фоне адского пламени, пылавшего позади; это лицо, казалось, говорило мне: «Если бы ты не дал мне спичек, этого не случилось бы; ты виноват в моей смерти». Я не мог быть виноват, я не желал ему ничего худого, а только хорошего, когда давал ему спички, но это не важно, у меня была тренированная пресвитерианская совесть, и она признавала только один долг — преследовать и гнать своего раба в любом случае и под любым предлогом, а особенно когда в этом не было ни толку, ни смысла».
Нынешних детей мы стараемся оберегать от столкновений со смертью, нам не нравится, когда они играют в похороны (в войну почему-то можно); многие современные критики пишут, что Твен был ненормально одержим смертью, не учитывая, что в те времена она подстерегала любого, в том числе ребенка, на каждом шагу. Дети тонули, умирали от всевозможных болезней. В 1845-м разразилась эпидемия кори, матери сходили с ума, заболел Билл Боуэн, приятель Сэма. Сэм совершил странный поступок: «Не помню, пугала ли меня сама по себе корь, но я очень устал жить в постоянном страхе смерти. Я мучился от этого день и ночь, и мне хотелось, чтобы вопрос поскорей решился тем или иным образом». Он пробрался к Боуэнам, в спальню больного, — мать Билла поймала его и выдворила вон. Он залез снова, мать снова пришла и за шкирку отволокла его домой, где он был наказан. Этот случай, вспоминал Твен, привел его «на порог смерти». Я больше не ощущал никакого беспокойства, ни малейшего интереса к чему бы то ни было; напротив, полное равнодушие — необычайно приятное, сладостное, восхитительное ощущение покоя. В тот период я ничего так не любил, как умирать». Попыток забраться в дом Боуэнов он больше не делал, но постоянно играл в «покойника». А это уже «Том Сойер»: «Он воображал, будто лежит при смерти и тетя Полли склоняется над ним, вымаливая хоть слово прощения, но он отвернется к стене и умрет, не произнеся этого слова. Что она почувствует тогда? И он вообразил, как его приносят мертвого домой, вытащив из реки: его кудри намокли, измученное сердце перестало биться. Как она тогда упадет на его бездыханный труп и слезы у нее польются рекой, как она будет молить Бога, чтоб он вернул ей ее мальчика, тогда она ни за что больше его не обидит! А он будет лежать бледный и холодный, ничего не чувствуя, — бедный маленький страдалец, претерпевший все мучения до конца!»
Каждый из нас тешил себя подобными мыслями; но для Сэма Клеменса все усугублялось религией. Дети гибли не просто так, а из-за грехов, трагические происшествия были знамениями. «Все это было измышлено провидением ради того, чтобы заманить меня на дорогу к лучшей жизни. Это звучит крайне наивно и самонадеянно, но для меня здесь не было ничего странного: это вполне согласовалось с неисповедимыми и мудрыми путями провидения, как я их понимал. Меня бы не удивило и даже не слишком польстило бы мне, если б Господь истребил все население городка ради того, чтобы спасти одного такого отступника, как я. <…> Это сущая правда — я принимал все эти трагедии на свой счет, прикидывая каждый случай по очереди и со вздохом говоря себе каждый раз: «Еще один погиб из-за меня: это должно привести меня к раскаянию, терпение Господне может истощиться». Однако втайне я верил, что оно не истощится. То есть я верил в это днем, но не ночью. С заходом солнца моя вера пропадала, и липкий холодный страх сжимал сердце. Вот тогда я раскаивался. То были страшные ночи — ночи отчаяния, полные смертной тоски. После каждой трагедии я понимал, что это предупреждение, и каялся; каялся и молился: попрошайничал, как трус, клянчил, как собака, — и не в интересах тех несчастных, которые были умерщвлены ради меня, но единственно в своих собственных интересах». Эта черта у него останется на всю жизнь: во всем плохом, что случится вокруг, он будет считать себя виновным.