Кутон в отличие от Робеспьера видит конечную социальную основу разгоравшейся борьбы («особенно богатства»), Кстати, он и раньше проявлял эту способность, например, в вопросе о ликвидации феодальных повинностей. Робеспьер же предпочитает витать в облаках только моральных факторов. 28 октября он выступает в Якобинском клубе с большой речью «О влиянии клеветы на Революцию». Слов нет, клевета расцветает пышным цветом в яростной полемике между жирондистами и монтаньярами. Что касается Робеспьера, то он в этом деле не уступал Бриссо, Верньо или Бюзо. Беда в том, что Максимилиан принимал следствие за причины событий, второстепенные явления за главное, определяющее. «Проследите за развитием клеветы с самого начала Революции, — говорил он, — и вы увидите, что именно из-за нее происходили все несчастные события, которые потрясали ее или кровавыми возмущениями нарушили ее ход». Борющиеся классы, столкновение их реальных интересов, экономические причины «кровавых возмущений» вроде голода — все это остается в тумане. Социальный механизм Революции ему неведом; для Робеспьера все сводится к борьбе добра и зла, людей честных и порочных, интриганов и благородных, а в конечном итоге к борьбе между ним — Неподкупным — и остальными, развращенными интриганами.
Чрезмерным было бы, однако, требовать, чтобы все без исключения бесчисленные речи Робеспьера были удачны и успешны. Важно то, что бывали критические моменты, когда он действительно поднимался на высоту слова и дела Революции. Именно такой подъем наступил очень скоро после морализаторского эссе о клевете.
ДУЭЛЬ
29 октября в Конвенте Жиронда снова пытается раздавить Робеспьера. Министр Ролан представил доклад, напичканный анонимными полицейскими фальшивками, якобы подтверждающими существование преступного и кровавого заговора с целью установления диктатуры Робеспьера. Это действительно концентрат клеветы, но также и ловушка для Неподкупного, который сначала неосторожно попался в нее. Он вышел на трибуну, чтобы опровергнуть вымысел, и сразу же началась немыслимая обструкция, вопли, свист. Всем этим с откровенной наглостью дирижирует председательствующий Гюаде. Вмешивается Дантон: «Председатель, дайте возможность говорить оратору. И я, я тоже прошу слова: пора разобраться во всем этом».
Робеспьер наконец получает возможность сказать: «Здесь нет никого, — говорит он, — кто бы осмелился обвинить меня открыто, кто привел бы против меня определенные факты; ведь нет ни одного, кто осмелился бы подняться на трибуну…»
Это как раз то, что хотели услышать жирондисты. Вскакивает Луве, маленький, тщедушный, какой-то болезненный человек, в нашумевшем романе наделивший своего неотразимого героя Фоблаза всеми качествами эротически неотразимого кавалера, которые полностью отсутствовали у автора. Луве заявляет: «Я выступаю против тебя, Робеспьер, и я прошу слова, чтобы обвинить тебя». Это прямо формула вызова на рыцарский поединок, явно придуманная и утвержденная заранее в салоне мадам Ролан. А затем Луве произносит свою пресловутую «Робеспьериаду». Изложенный им жалкий роман оказался, однако, пародией на его собственные сочинения. У бедняги не было фактов, и все свелось, если не считать сразу же опровергнутых вымыслов, к таким общим заявлениям: «Робеспьер, я обвиняю тебя в том, что ты издавна клевещешь на самых честных, на лучших патриотов… Я обвиняю тебя в том, что ты постоянно выставлял себя в качестве объекта идолопоклонства, что ты допускал, чтобы в твоем присутствии о тебе говорили как о единственном во Франции добродетельном человеке…»
Конечно, Неподкупный действительно любил сказать о себе, он действительно проявлял неумеренное тщеславие, но, как бы ни неприятны были такие личные склонности, от этого еще очень далеко до какого-то кровавого заговора или до планов установления диктатуры. Здесь же Луве не смог привести никаких фактов. Луве не доказал в своей речи ничего, кроме своей личной ненависти к Робеспьеру. А он мог бы, конечно, ответить ему сразу, однако предпочел попросить восемь дней отсрочки для подготовки ответа. Жирондисты сочли это за проявление слабости и уже испытывали злорадное удовлетворение.
5 ноября им пришлось испытать жестокое разочарование. В этот день Робеспьер произнес одну из самых своих замечательных речей, оказавшуюся крупной вехой, событием в истории Конвента. Он не зря попросил отсрочки, ибо за это время сумел найти и использовать самое слабое место в обвинительном опусе Луве, в котором писатель увлекся напыщенной формой и пренебрег необходимостью осознать саму суть обвинений. Дело в том, что Луве фактически обвинял не Робеспьера, а саму революцию 10 августа. Робеспьер же на этот раз, не пренебрегая, конечно, защитой собственной личности, защищал именно революцию, отождествляя себя с ней. Он сливается с революцией, и в результате величие и торжество революции становится и торжеством, величием Робеспьера! Если раньше Робеспьер, очень часто употреблявший местоимение «я», связывал себя с абстрактными категориями «свободы», «народа», «революции» вообще, то сейчас он связал себя с конкретными революционными событиями, с деятельностью таких органов, как революционная Коммуна или Якобинский клуб.
Робеспьер начинает с обвинения его в стремлении к диктатуре, которая подкреплялась указанием на его связь с Маратом. Он рассказывает о своей единственной личной встрече с Маратом в январе 1792 года, рассказывает честно и объективно. Он даже приводит нелестное высказывание Марата о том, что Робеспьер не обладает «ни кругозором, ни отвагой государственного деятеля». Отмежевавшись от Марата, Максимилиан, таким образом, легко опроверг обвинение в стремлении к триумвирату.
Луве обвинил Робеспьера также в том, что он деспотически навязывал свою власть Якобинскому клубу. И это обвинение было успешно опровергнуто, ибо, как сказал Робеспьер, «речь идет о естественной власти принципов. Эта власть не принадлежит, однако, тому лицу, кто эти принципы излагает».
Затем Луве возложил на Робеспьера ответственность за действия революционной Коммуны, членом совета которой Робеспьер стал 10 августа после успешного штурма Тюильри. Робеспьер не снимает с себя этой ответственности, более того, он очень охотно берет ее на себя и подробно рассматривает деятельность Коммуны. Он даже признает, что действия Коммуны действительно незаконны, поскольку они революционны. И он заключает знаменитыми словами: «Все эти вещи незаконные, они так же незаконны, как революция, как свержение тирана и взятие Бастилии, как сама свобода». А к этому он еще страстно добавляет: «Граждане, неужели вам нужна была революция без революции?»
Тем самым по логике вещей следовало, что обвинения Луве являлись контрреволюционными!
Наконец, Луве предъявил Робеспьеру обвинение, что он несет ответственность за сентябрьские убийства в тюрьмах, поскольку Коммуна не остановила их. Робеспьер не оправдывает эти убийства, но показывает, что они были естественным продолжением штурма Тюильри 10 августа, что поэтому остановить народный порыв тогда было невозможно. И он завершает цитатой из газеты самого Луве, писавшего 2 сентября: «Хвала Генеральному совету Коммуны. Он приказал ударить в набат. Он спас отечество».
Вот так, пункт за пунктом, Робеспьер успешно опроверг все обвинения жирондистов. Он сделал больше, ибо не воспользовался своим успехом для мстительного торжества, а великодушно и мудро предложил в заключение примирение!
«Если это возможно, — сказал он, предадим эти презренные уловки вечному забвению. Постараемся скрыть от взоров потомства те бесславные дни нашей истории, когда представители народа, введенные в заблуждение подлыми интригами, казалось, забыли о том великом поприще, на которое они были призваны. Что до меня, то я воздержусь от каких-либо личных заявлений… Я отказываюсь от законного мщения, которого я мог бы добиваться в отношении моих клеветников. Лучшим отмщением для меня будет восстановление мира и торжество свободы».