В Петербург приехал и Бакунин, чтобы отбыть за границу. Герцен считал своим долгом проводить Бакунина до Кронштадта. "Едва только пароход вышел из устья Невы, как на нас обрушилась одна из обычных балтийских бурь… Капитан был вынужден повернуть обратно". Но когда они вернулись в Петербург, то Бакунину суеверно не захотелось сходить на берег, и они распрощались тут же, на палубе. Несколько встреч в Петербурге с семьей Герценов оставили у Бакунина самые теплые воспоминания: "Герцен, а особливо жена его, были моею отрадою в Петербурге; он — прекрасный, умный, благородный человек; а она — святое, любящее, истинно женственное существо. Я был дома с ними". Эти дни в столице сблизили Герцена и Бакунина на долгие годы.
Хотя Белинский и не жаждал встреч с Герценом, но встреча их состоялась. Свидание это произошло на квартире Ивана Ивановича Панаева. "Наша встреча сначала была холодна, неприятна, натянута, но ни Белинский, ни я — мы не были большие дипломаты; в продолжение ничтожного разговора я помянул статью о "Бородинской годовщине". Белинский вскочил с своего места и, вспыхнув в лице, пренаивно сказал мне: "Ну, слава богу, договорились же, а то я с моим глупым нравом не знал, как начать… Ваша взяла; три-четыре месяца в Петербурге меня лучше убедили, чем все доводы. Забудемте этот вздор…" С этой минуты и до кончины Белинского мы шли с ним рука в руку".
Когда весть о примирении Герцена с Белинским докатилась до Москвы, то там возликовали. Письмо, в котором Герцен описал своим друзьям встречу с Белинским, несколько запоздало, а потом и вовсе пропало. Огарев же, довольный примирением, ворчал: "Интересно бы прочесть встречу Наполеона с Суворовым". Они сумели оценить друг друга. Герцену принадлежит самая глубокая и самая проникновенная по искренности характеристика Белинского: "…В этом застенчивом человеке, в этом хилом теле обитала мощная, гладиаторская натура; да, это был сильный боец! он не умел проповедовать, поучать, ему надобен был спор. Без возражений, без раздражения он не хорошо говорил, но когда он чувствовал себя уязвленным, когда касались до его дорогих убеждений, когда у него начинали дрожать мышцы щек и голос прерываться, тут надобно было его видеть: он бросался на противника барсом, он рвал его на части, делал его смешным, делал его жалким и по дороге с необычайной силой, с необычайной поэзией развивал свою мысль. Спор оканчивался очень часто кровью, которая у больного лилась из горла; бледный, задыхающийся, с глазами, остановленными на том, с кем говорил, он дрожащей рукой поднимал платок ко рту и останавливался, глубоко огорченный, уничтоженный своей физической слабостью. Как я любил и как жалел я его в эти минуты!"
В столицу приехал Вадим Пассек и почти каждый день обедает у Герценов, они вместе бродят по Петербургу. К тому времени Герцен уже освоился в этом городе. Но если прислушаться к тому, что говорит Герцен, то на первый взгляд покажется — он сам себе противоречит: "Нигде я не предавался так часто, так много скорбным мыслям, как в Петербурге. Задавленный тяжкими сомнениями, бродил я, бывало, по граниту его и был близок к отчаянию. Этими минутами я обязан Петербургу, и за них я полюбил его…" Он приходит к убеждению, "что не стал бы жить ни в каком другом городе России". Нет, он не разлюбил Москву, но тонус жизни в Петербурге более соответствовал его деятельной натуре.
Если после разгрома декабристов, после казни пятерых, Петербург притаился, приумолк и Москва стала центром интеллектуальной жизни России, то к 40-м годам картина меняется. По словам Белинского, Москва так и не выбралась из "семейственности", "домашности". А в Петербурге "разумная действительность" выглядела совсем иначе. И Белинский это понял очень скоро. Герцен, никогда не заблуждавшийся на сей счет, быстро разглядел, что Петербург 40-х годов стал центром русской культуры, магнитом, к которому тянулись "новые люди", новая, незнакомая России разночинная интеллигенция. Выходцы из кругов мещанства, купечества, крестьянства, дети чиновников стремились в Петербург, чтобы "удовлетворить смутному стремлению к чему-то", чего они не находили "в родной глуши". Этих людей волновали известия о всевозрастающей борьбе крестьян против крепостнического рабства, слухи о заседаниях всевозможных тайных, секретных комитетов по крестьянскому вопросу. Антикрепостнические настроения способствовали формированию и социалистической идеологии. Герцен контрастно и точно определил своеобразие 40-х годов: "Тайных обществ не было, но тайное соглашение понимающих было велико. Круги, составленные из людей, больше или меньше испытавших на себе медвежью лапу правительства, смотрели чутко за своим составом. Всякое другое действие, кроме слова, и то маскированного, было невозможно, зато слово приобрело мощь, и не только печатное, но еще больше живое слово, меньше уловимое полицией. Две батареи выдвинулись скоро. Периодическая литература делается пропагандой, в главе ее становится в полном разгаре молодых сил, — Белинский. Университетские кафедры превращаются в налои, лекции — в проповеди очеловеченья… Нелепый, уродливый, узкий мир "мертвых душ" не вынес, осел и стал отодвигаться".
5 декабря 1840 года шеф жандармов граф Бенкендорф поручил начальнику штаба отдельного корпуса жандармов и управляющему III отделением генерал-лейтенанту Дубельту разыскать и доставить в III отделение Герцена. По предписанию Дубельта петербургский обер-полицмейстер быстро выяснил, где обитает Герцен, и уже утром 7 декабря квартальный, перепугав чуть ли не до обморока Наталью Александровну, предложил Александру Ивановичу следовать за ним. Сани стояли наготове у подъезда. Бешеная скачка, так напомнившая московскую, из Крутиц… И вот лошади осадили у печально-знаменитого дома у Цепного моста. Канцелярия занимала флигель, до которого нужно было добираться маленькими двориками. Герцена принял худой старик со звездой на груди, с "зловещим лицом". Из разговора с этим "корпусным командиром шпионов" стало ясно, что Александр Иванович обвиняется в разглашении "ложных и вредных слухов". Будочник у Синего моста убил и ограбил прохожего — об этом происшествии толковал весь Петербург, его обсуждали и в канцелярии министерства внутренних дел, где служил Герцен. Александр Иванович описал сей случай отцу. Не то чтобы это было из ряда вон выходящим событием, но Герцен, наверное, поостерегся, если бы знал, что его письма перлюстрируются неукоснительно. На имя императора была подана докладная. Николай I распорядился вернуть Герцена в Вятку.
Герцена душила злоба, бессильная ярость пойманного в клетку зверя. Вернувшись, он застал Наталью Александровну в лихорадке. Саша молчаливо перебирал игрушки. Наступил вечер этого тоскливого дня. В доме Герцена царила непривычная тишина. И внезапно в час, когда уже не ждут гостей или запоздалых визитеров, в передней залился отчаянным дребезжанием звонок, словно возвещая, что в империи "черная смерть" или рушатся троны, гибнет вселенная. Жандармский офицер, гремя шашкой, гремя шпорами, ввалился в гостиную. Увидев даму с ребенком, стал извиняться. И Герцен через много лет с горькой иронией напишет. "Жандармы — цвет учтивости, если б не священная обязанность, не долг службы, они бы никогда не только не делали доносов, но и не дрались бы с форейторами и кучерами при разъездах. Я это знаю с Крутицких казарм, где офицер desole (расстроенный. — В.П.) был так глубоко огорчен необходимостью шарить в моих карманах". Жандарм пригласил Герцена к Дубельту тотчас, несмотря на позднее время. И снова та же бешеная скачка мимо Летнего сада, Цепного моста.
Разговор с Дубельтом был почти светским.
— Мне очень жаль, что повод, который заставил меня вас просить ко мне, не совсем приятный для вас. Неосторожность ваша навлекла снова гнев его величества на вас.