«Оскудение и упадок». Прошлая, петербургская жизнь всем кажется сном. Бывшие графини отныне блистают в «колье из кусочков каменного угля», в мочках ушей продеты спички (неиспользованные, стало быть, ценные!), прическу украшает перо домашней курицы («Бал у графини X…»). В то же время подняли голову нувориши, наживающие миллиардные состояния на бедственном положении русских беженцев («Косьма Медичис», «Аристократ Сысой Закорюкин»).
«Обнищание культуры». Никого больше не удивляет, что селедку заворачивают в энциклопедический словарь («Володька»); интеллигенция при полном отсутствии книг испытывает такой духовный голод, что ходит смотреть на виселицы, напоминающие буквы («Эволюция русской книги»).
«Денежная гипертрофия». Инфляция достигает колоссальных размеров. Деньги превратились в «пачку странных обрезков раскрашенной бумаги»: «Одни кусочки чрезвычайно напоминали мне ярлычки на спичечной коробке, другие — наклейку на лимонадной бутылке, третьи — наклейку на нарзановой бутылке — даже орел был нарисован, — четвертые — очень походили на крап игральных карт. Были и просто спокойные серые бумажки…» («Записки дикаря»).
«Спекуляция». Большую известность получил рассказ «Торговый дом „Петя Козырьков“», в котором писатель показал авантюрное перерождение характера обывателя под влиянием исторического катаклизма. Герой рассказа, «ушибленный жизнью молодой человек», устав выслушивать упреки от квартирной хозяйки, идет на сделку со своей совестью и решает заняться коммерцией (читай — спекуляцией). Закупив в кафе пятьсот коробок сгущенного молока, Петя приносит их домой, ставит под кровать, выжидает месяц и продает в три раза дороже… Затем закупает спички, кладет под кровать, ложится сверху и снова ждет… Вскоре Петя разбогател настолько, что смог открыть торговый дом. Характерно, что Аверченко нисколько не осуждает своего героя, отдавая должное его находчивости. Более того, писатель подчеркивает практическую ценность рассказа об этой «операции, которую любой из читателей может проделать в любой день недели и которая… несет благосостояние на всю остальную жизнь…». Заметим, что этот и подобные ему рассказы «севастопольского» цикла Аверченко смело можно отнести к образцам плутовской прозы, впоследствии широко представленной в советской сатирической литературе 1920–1930-х годов и отражающей реалии «нового» пореволюционного быта.
«Бесквартирье». Люди, ночующие под прилавками магазинов, ради комнаты готовы на все, даже жениться на дочке хозяина! («Ищут комнату»).
…Принято считать, что бытописание всегда остается принадлежностью своего времени: уходит быт — и уже трудно воспринимать произведение. Однако рассказы Аверченко о том, как жил Севастополь в 1919–1920 годах, адекватно и «на ура!» воспринимались горожанами в начале 1990-х, когда им пришлось пережить все до одной перечисленные писателем проблемы.
Новый, трагический аспект приобрела в пореволюционном творчестве Аверченко детская тема. Пока взрослые люди участвовали в кровавой бойне, выдвигали немыслимые политические лозунги, «грабили награбленное» или спасались бегством, подросло поколение, лишенное детства. Российские девчонки и мальчишки, обожженные революцией и Гражданской войной, повидали столько горя, что повзрослели и даже состарились раньше времени. Их больше не увлекают выдумки о Красной Шапочке и Бабе-яге. Гораздо более фантастичной представляется маленькому герою фельетона «Русская сказка» (Юг. 1919. 9 октября) совсем еще недавняя жизнь его собственного отца.
«— Жил-был твой папа, и у папы была твоя мама, и была она потому, что тогда не было сыпного тифа. И жили твои папа с мамой в квартирке из шести комнат. <…>
— У кого реквизировал?
— Держи карман шире! Тогда не было реквизиций! <…> И вот однажды приезжаю я…
— С фронта?
— С которого? Никакейших тогда фронтов не было!
— А что ж мужчины делали, если нет фронта?! Спекулировали, небось?
— Тогда не спекулировали.
— А что же? Баклуши били?
— Дядя Саша, например, был адвокатом. Петр Семеныч писал портреты и продавал их, дядя Котя имел магазин игрушек…
— Что-й-то — игрушки?
— Как бы тебе объяснить… Ну, например, видел ты живую лошадь? Так игрушка — маленькая лошадь, неживая; человечки были — тоже неживые, но сделанные, как живые. Пищали. Даванешь на живот, а оно и запищит. <…> Я был директором одной фабрики духов.
— Что-й-то?
— Духи? Бутылочка такая. Откроешь пробочку, капнешь на костюм, а оно хорошо и пахнет.
— А зачем?
— Да так. Зря. Раньше много чего зря делалось. <…> Мы с мамой, например, раз в месяц бал закатывали.
— Во что закатывали?
— Ни во что. Возьмем и закатим бал. <…> После танцев был для всех ужин.
— Небось, дорого с них сдирал за ужин?
— Кто?!
— Ты.
— Помилосердствуй! Кто ж с гостей за ужин получает? Это бесплатно. Я их угощал. Повар готовил ужин, шампанское, фрукты, мороженое. <…>
— Вот это сказка! <…>
— Да, уж. Это тебе не Баба-яга, чтоб ей провалиться!
— Хе-хе! Не у отца три сына, чтоб им лопнуть.
— Да… И главное, не Красная Шапочка, будь она проклята отныне и довека!»
В другом фельетоне — «Трава, примятая сапогом» (Юг. 1919.22 сентября) — Аверченко увековечил одну из тысяч «небольших девчонок», рассуждающих вместо здоровья своей «многоуважаемой куклы» о Ватикане, «эксцессах большевиков» и «мандатах комфина». Очаровательная малышка прекрасно разбирается в типах орудийного огня:
«— Вишь ты, как пулеметы работают, — сказал я, прислушиваясь.
— Что ты, братец, — какой же это пулемет? Пулемет чаще тарахтит. Знаешь, совсем как швейная машина щелкает. А это просто пачками стреляют. Вишь ты: очередями жарят.
Ба-бах!
— Ого, — вздрогнул я, — шрапнелью ахнули.
Ее серый лукавый глаз глянул на меня с откровенным сожалением:
— Знаешь, если ты не понимаешь — так уж молчи. Какая же это шрапнель? Обыкновенную трехдюймовку со шрапнелью спутал. Ты знаешь, между прочим, шрапнель, когда летит, так как-то особенно шуршит. А бризантный снаряд воет, как собака. Очень комичный.
— Послушай, клоп, — воскликнул я… — Откуда ты все это знаешь?!
— Вот комичный вопрос, ей-богу! Поживи с мое — не то еще узнаешь».
Кто ответит за все?! Кто искупит вину перед этой девочкой, мама которой умирает от малокровия? Кто накажет хамов, прошедшихся по России «в огромных тяжелых сапожищах, подбитых гвоздями»? Эти вопросы остаются без ответов.
Аверченко не оставляли мысли о будущем страны и о причинах случившейся катастрофы. Размышляя о природе Октябрьского переворота, он одним из первых в сатирической прозе тех лет подметил его карнавально-балаганную природу. В памфлете «Чертово колесо» (Юг. 1919. 14 сентября) сатирик рассмотрел русскую революцию как аналогию петербургского «Луна-парка» с его «веселой бочкой», «веселой кухней», «таинственным замком», «чертовым колесом»… «Все новое, революционное, по-большевистски радикальное строительство жизни, все разрушение старого, якобы отжившего, — ведь это же „веселая кухня“! Вот тебе на полках расставлен старый суд, старые финансы, церковь, искусство, пресса, театр, народное просвещение — какая пышная выставка! И вот подходит к барьеру дурак, выбирает из корзины в левую руку побольше деревянных шаров, берет в правую один шар, вот размахнулся — трах! Вдребезги правосудие. Трах! — в кусочки финансы. Бац! — и уже нет искусства, и только какой-то жалкий покосившийся пролеткультский огрызок», — читаем в памфлете. С «веселой бочкой» Аверченко сравнил путешествие русского человека «в наше веселое революционное время из Чернигова в Воронеж»: «…бац о тумбу — из вагона ребенок вылетел, бац о другую — самого петлюровцы выбросили, трах о третью — махновцы чемодан отняли». «Таинственный замок» — это чрезвычайка, в которой «палачи всех стран» соединяются. Но больше всего похоже — «самое одуряюще схожее — это „чертово колесо“!». На это вращающееся с бешеной скоростью колесо лезут и пытаются удержаться Милюков, Гучков, Керенский…