И вот мы уселись в кухне въездной башни, где к нам присоединились Мейсонье и Пейсу, добродушные, но при оружии. Когда в руке Армана очутился полный стакан, я, видя замешательство нашего гостя – не из-за стакана конечно, а из-за того, что ему предстояло нам сказать, – сам перешел в наступление, решив действовать напрямик.
– Очень рад тебя видеть, Арман, – начал я, чокаясь с ним. Я намеревался только пригубить, в это время дня я никогда не пью, но я знал, что Момо с удовольствием долакает оставшееся вино. – Я как раз собирался послать к вам гонца, чтобы успокоить Марселя. Бедняга Марсель, воображаю, в какой он тревоге.
– Значит, они у вас? – спросил Арман, колеблясь между вопросительной и обвинительной интонацией.
– Конечно, а где же им еще быть? Разыграли все как по нотам. Мы обнаружили их на развилке Ригуди. Стоят и чемоданы в руке держат. Старшая мне и говорит: «Хочу, мол, погостить две недельки у бабушки». Поставь себя на мое место: у меня просто не хватило духу их отослать.
– Они не имели права, – огрызнулся Арман.
Самое время одернуть его, сохраняя при этом вполне добродушный тон. Я воздел руки к небу.
– Не имели права? Как это не имели права? Ну и хватил ты, Арман! Не имели права две недели погостить у родной бабушки?
Тома, Мейсонье, Пейсу и Мену уставились на Армана с молчаливым укором. Я тоже глядел на него. За нас – семья. На нашей стороне – священные узы родства!
Желая скрыть замешательство, Арман уткнул свой приплюснутый нос в стакан и высосал вино до дна.
– Еще стаканчик, Арман?
– Не откажусь.
Мену заворчала, однако налила.
Я чокнулся с Арманом, но пить не стал.
– В чем они и впрямь виноваты, – рассудительно продолжал я беспристрастным тоном, – так это что они не спросили разрешения у Марселя.
– И у Фюльбера, – добавил Арман, опорожнивший до половины и второй стакан.
Но я не намерен был делать ему такую уступку.
– У Марселя, а тот сообщил бы Фюльберу.
Не настолько Арман был глуп, чтобы не уловить оттенка. Но рассуждать о ларокезских указах в Мальвиле он не решился. Одним глотком осушив стукан, он поставил его на стол. Тщетны были бы все старания Момо – на донышке не осталось ни капли.
– Ну а дальше что? – спросил Аркан.
– А то, что через две недели мы отвезем их в Ла-Рок, – сказал я вставая. – Передай это от меня Марселю.
Я не решался взглянуть в тот угол, где сидел Тома, Арман покосился на бутылку, но, коль скоро я не выразил намерения предложить ему третий стакан, он встал и, не сказав ни слова, даже не поблагодарив, выбрался из кухни. Думаю, просто от неловкости: когда люди его не боялись, он не знал, как себя с ними держать.
Момо взнуздывал счастливого Фараона. Ведро у его ног было пусто – вылизано подчистую, до последнего зернышка. И всадник, и конь пустились восвояси, обоих хорошо угостили, но благодарность испытывал только конь. Он-то не забудет Мальвиль.
– До свидания, Арман.
– До свидания, – буркнул всадник.
Я не сразу захлопнул за ним ворота. Я смотрел ему вслед. Мне хотелось, чтобы он отъехал подальше и не услышал бушеваний Тома. Не спеша закрыл створки ворот, задвинул щеколду, повернул в замке громадный ключ.
Взрыв оказался еще сильнее, чем я ожидал.
– Как понять эту гнусность? – кричал Тома, наступая на меня и глядя прямо мне в лицо выкаченными от ярости глазами.
Я выпрямился, молча взглянул на него и, круто повернувшись, зашагал к подъемному мосту. Я слышал, как за моей спиной Пейсу выговаривал ему:
– Не много же толку от твоей учености, парень, раз ты такой болван. Ты что, вправду поверил, что Эмманюэль отдаст девчонок? Плохо же ты его знаешь!
– Но тогда, – орал Тома (потому что он именно орал), – к чему все эти выкрутасы?
– А ты спроси у него самого, может, он тебе и объяснит, – резко оборвал его Мейсонье.
Я услышал за собой чьи-то быстрые шаги. Это был Тома. Он зашагал рядом со мной. Разумеется, я его не замечал. Глядел на мост. Шел все так же быстро, руки в карманы, подбородок кверху.
– Прости меня, – проговорил он беззвучно.
– Плевал я на твои извинения, мы не в гостиной.
Начало мало обнадеживающее. Но ему ничего не оставалось, как стоять на своем.
– Пейсу говорит, что ты не отдашь девочек.
– Пейсу ошибается. Завтра я вас обвенчаю, а через две недели отошлю Кати в Ла-Рок – пусть Фюльбер с ней позабавится.
Эта шуточка сомнительного вкуса неизвестно почему его успокоила.
– Но к чему же тогда вся эта комедия? – спросил он жалобным тоном, что было ему отнюдь не свойственно. – Ничего не понимаю.
– Не понимаешь, потому что думаешь только о себе.
– О себе?
– А Марсель? О нем ты подумал?
– А почему я должен думать о Марселе?
– Потому что расплачиваться-то придется ему.
– Расплачиваться?
– Да, неприятностями, урезанным пайком и всем прочим.
Наступило короткое молчание.
– Я ведь этого не знал, – сказал Тома покаянным голосом.
– Вот почему я пожал руку этому гаду, – продолжал я, – и изобразил ему все как проделку двух девчонок. Чтобы отвести подозрения от Марселя.
– А что будет через две недели?
Все-таки еще беспокоится, болван.
– Да ведь это же ясно как день. Напишу Фюльберу, что вы с Кати влюбились друг в друга, что я вас обвенчал и что Кати, естественно, должна жить при муже.
– А кто помешает Фюльберу тогда выместить злобу на Марселе?
– За что же? События приняли непредвиденный оборот – и придется ему помалкивать. Предварительного сговора не было. Марсель ни при чем.
И я закончил довольно холодно:
– Вот причина всех этих выкрутасов, как ты выражаешься.
Долгое молчание.
– Ты сердишься, Эмманюэль?
Пожав плечами, я расстался с ним и пошел обратно – к Пейсу и Мейсонье. Надо было еще уладить вопрос с комнатой. Ну и молодцы! Они не просто согласились, чтобы их переселили, но согласились с радостью.
– Пусть их, птенчики, а как же иначе, – растроганно сказал Пейсу, позабыв, что минуту назад обозвал одного из птенчиков болваном.
Но все растрогались еще больше, когда назавтра я обвенчал Кати и Тома в большой зале. Все разместились так же, как в тот раз, когда мессу служил Фюльбер: я спиной к двум оконным проемам, стол вместо алтаря, а по другую его сторону, лицом ко мне, в два ряда – все остальные. Мену, проявив неслыханную щедрость, водрузила на алтарь две толстенные свечи, хотя день стоял ясный, и солнечный свет, лившийся в зал через два больших окна со средниками, положил на плиты пола два огромных креста. У всех, даже у мужчин, глаза были влажными. И когда настала пора причащаться, причастились все, в том числе и Мейсонье. Мену разливалась в три ручья – я объясню потом почему. Но совсем по-другому плакала Мьетта. Плакала она беззвучно, и слезы медленно ползли по ее свежим щекам. Бедняжка Мьетта! Мне самому чудилась какая-то несправедливость в том, что мы так славим и чествуем ту, которая спит только с одним.
По окончании брачной церемонии я отвел Мейсонье в сторону, и мы с ним стали расхаживать по внешнему двору. С Мейсонье тоже произошла перемена, правда еле уловимая. Лицо все то же длинное, серьезное, близко посаженные глаза, та же манера часто моргать в минуты волнения. Меняет его другое – прическа. Поскольку парикмахеров не существует, волосы Мейсонье, как я уже говорил, отросли и торчали сначала как щетка, но со временем легли на плечи, и в облике Мейсонье появилась плавная линия, которой ему так недоставало.
– Я заметил, что ты принял причастие, – сказал я безразличным тоном. – Можно спросить – почему?
Его честное лицо слегка зарделось, он по привычке заморгал.
– Я сначала заколебался было, – не сразу ответил он. – Потом подумал, что своим отказом могу обидеть других. Да и не хочется быть на особицу.
– И ты прав, – подхватил я. – Почему бы вообще не толковать причастие именно в этом смысле? Как некую сопричастность.
Он удивленно поднял на меня глаза.