Мену, наклонившись, раздувает огонь в камине, так как после ужина мы из экономии сразу же гасим большую керосиновую лампу, заправленную маслом, и с этой минуты единственным источником света нам служит пламя очага. Без всяких щипцов или кочерги, а только сдвигая каким-то хитрым способом поленья, Мену разжигает яркое пламя, и Мейсонье, словно он только и ждал этого сигнала, чтобы вспыхнуть самому, разражается речью:
– Как только я увидел, что к нам пожаловал кюре – (в ярости он путает французские и местные слова), – я тут же понял, что он явился сюда не ради наших прекрасных глаз. И все-таки ничего подобного мне даже в голову прийти не могло. Это что же такое! – восклицает он с негодованием, и чувствуется, что только это восклицание и способно выразить сейчас всю необъятность случившегося. Он повторяет несколько раз: – Это что же такое, что же такое! – хлопая себя по колену ладонью.
И вне себя продолжает:
– Видите ли, пришел, расселся тут преспокойно, как будто господь бог собственной персоной, и потребовал: отдай, мол, мне коровушку за здорово живешь, как будто попросил спичку, чтобы раскурить трубку. Корову захотел, которую ты вырастил, круглый год ходил за ней, когда зимой поилка замерзает, таскал ей ведрами воду из кухни, а во сколько тебе влетел ветеринар, уж о лекарствах я и не говорю, а сколько соломы и сена ты за это время для нее заготовил, да еще трясешься, хватит ли. А сколько нервов потрепал, когда она телилась. И вот на тебе, – заключил он с силой, – приходит какой-то тип, пробормочет: господи, помилуй, господи, помилуй, да и уведет твою корову. Все равно как в средние века? Приходит поп и требует свою десятину? А почему бы тогда не ввести барщину да заодно уж и подать?
Эта безбожная речь произвела впечатление даже на неверующих. В нашем краю еще помнят сеньоров, и даже те, кто ходит к мессе, не очень-то доверяют священникам. Однако я молчу. Я жду. Не желаю снова оставаться в меньшинстве.
– Но ведь все-таки там дети, – говорит Колен.
– Именно, – отвечает ему Тома. – Так почему бы не отдать их в Мальвиль? Что-то с трудом верится, будто матери не согласятся расстаться с детьми, если дело идет о спасении их жизни.
Браво, Тома. Все логично, трезво, правда, пока еще несколько абстрактно и потому не совсем убедительно.
– Но ведь Фюльбер сказал, что не согласятся, – с обычным своим простодушием замечает Пейсу.
Мейсонье пожимает плечами и резко бросает:
– Мало ли чего он тут наплел.
По-моему, он слишком далеко заходит, если учесть его аудиторию. Мейсонье, пусть и не совсем прямо, сейчас сказал, что Фюльбер – обманщик. А ведь, кроме Тома и меня самого, здесь еще никто не созрел для такой суровой оценки нашего гостя. После реплики Мейсонье воцаряется долгое молчание. И я не пытаюсь прервать его.
– Чего уж там, понятно, дела у них неважные, – говорит Мену, опустив на колени вязанье и разглаживая его ладонью (оно почему-то без конца закручивается в трубку). – Ведь в Ла-Роке-то их целых двадцать, и на всех только и есть что бык да пять лошадей, а от них толку чуть.
– Кто тебе мешает: возьми и отдай им свою корову, – насмешливо советует Мейсонье.
Это уж мне не нравится. Я настораживаюсь: «моя», «твоя» – понятия весьма опасные. Я вмешиваюсь:
– Я не могу согласиться с такой постановкой вопроса. Здесь нет ни коровы Мену, ни коровы Фальвины, ни лошадей Эмманюэля. Есть скот, принадлежащий Мальвилю – другими словами, всем нам. Если это кого-то не устраивает, он может забирать своих животных и отправляться отсюда.
Заявил я это очень твердо, и за моими словами последовало несколько напряженное молчание.
– А к чему ты все-таки клонишь, Эмманюэль? – минуту спустя спрашивает Колен.
– К тому, что, если нам придется выделить им корову, мы должны решать это все вместе.
Я намеренно сказал «выделить», а не «отдать». И все уловили этот оттенок.
– Надо поставить себя на их место, – вдруг говорит Фальвина, и мы с удивлением смотрим на нее, за месяц, что она живет у нас, Мену ее так заклевала, что старуха боится рот раскрыть. Подбодренная нашим вниманием, Фальвина делает глубокий вздох, словно желая прочистить путь воздуху среди своих складок жира, и добавляет: – Если у нас в Мальвиле три коровы на десять человек, а у них в Ла-Роке ни одной на двадцать, рано или поздно они все равно нам призавидуют.
– Чего повторять-то, я уже все это сказала, – язвительно обрывает ее Мену, видимо желая поставить Фальвину на место.
Мне надоела эта вечная тирания, и я в свою очередь хочу поставить на место Мену.
– Все правильно, Фальвина.
Ее отвисшие щеки отвисают еще сильнее, она поглядывает кругом, самодовольно улыбаясь.
– У нас как-то уже уперли лошадь, не в обиду кое-кому будет сказано, – добавляет Пейсу, глядя, как бедняга Жаке ежится на своем стуле. – Почему бы не спереть и корову на лугу?
– Только одну? – спрашиваю я. – А почему бы не всех трех? В Ла-Роке пять лошадей. Для этого вполне хватит пяти человек на лошадях. Они прискачут сюда, ухлопают наших часовых, и прощай коровушка!
Я рад, что сумел приплести в разговор лошадей, у меня есть на то свои соображения.
– Мы вооружены, – говорит Колен.
Я смотрю на него.
– Они тоже. И лучше, чем мы. У нас всего четыре ружья, в Ла-Роке их десять, и, как сказал Фюльбер, патронов у них вполне достаточно. Про нас, к сожалению, этого не скажешь.
Молчание. Мы со страхом думаем о войне, которая может вспыхнуть между Мальвилем и ЛаРоком.
– Я даже такого и помыслить не могу, – говорит Мену, качая головой. – Ведь люди-то там вроде как бы свои. И все они такие славные.
Я показываю ей на новеньких.
– Славные, а эти что, разве не славные? И тем не менее ты знаешь, как все получилось. – И добавляю на местном наречии: – Паршивая овца все стадо портит.
– Вот уж это точно, – поддакивает Фальвина. Она очень довольна, что может отплатить мне любезностью за любезность, а заодно, ничем не рискуя, осадить Мену. Но Мену вполне согласна со мной, как и Колен и Пейсу.
– Ты прав, Эмманюэль, – говорит Мейсонье, поднимая глаза вверх и для ясности показывая пальцем в сторону донжона. И повторяет по-местному: – Паршивая овца все стадо портит.
Я вижу, как Тома, слегка наклонившись к Мейсонье, просит перевести ему на французский пословицу и вполне одобряет ее. Вот она, сила вековых стереотипов! Пословица привела к единодушию. Примирила фюльберистов с антифюльберистами. Мы только расходились в том, что стоит за словами: «паршивая овца». Для одних было ясно, кто эта овца, для других – нет.
После своей удачной реплики я не произношу больше ни слова. Мы топчемся на месте. Спор становится вялым, и я не пытаюсь его оживить. В голосах, движениях, в какой-то особой нервозности чувствуется усталость. Тем лучше, пусть как следует устанут, я жду.
Ждать приходится недолго, уже через минуту Колен спрашивает:
– Ну а сам-то ты что об этом думаешь, Эмманюэль?
– Я? Я как большинство.
Они смотрят на меня. Их озадачивает моя скромность. Всех, кроме Тома, он иронически поглядывает в мою сторону. Но он не произносит ни слова. Тома делает определенные успехи. Становится осмотрительным.
Я молчу. Как я и рассчитывал, они начинают настаивать.
– Все-таки, Эмманюэль, – говорит Пейсу, – ведь есть же у тебя какая-то мыслишка на этот счет?
– Да в общем кое-какие соображения есть. Прежде всего я считаю, что все эти россказни про голодных детей – чистый шантаж, просто хотят выманить у нас корову. (Естественно, «хотят» столь же неопределенно, как и «паршивая овца».) Вот представь, Мену, – я перехожу на местный диалект, – себя с маленьким Момо на руках, и у тебя нет ни капли молока, нечем его кормить, но ты все-таки отказываешься доверить его людям, у которых молоко есть. Мало того, у тебя хватает наглости заявить: «На кой черт мне ваше молоко. Подавайте нам с Момо корову».
Я повторил только то, что несколько минут назад уже сказал Тома. Но я сделал это куда конкретней. Та же мучка, да другие ручки. Я угодил в самую цель, это видно по их лицам.