Папаша Горио был великолепен. Эжену никогда не приходилось его видеть в озаренье пламенной отцовской страсти. Что замечательно, так это сила вдохновения, свойственная нашим чувствам. Взять хотя бы самое невежественное существо: стоит ему проявить подлинную, сильную любовь, оно сейчас же начинает излучать особый ток, который преображает его внешность, оживляет жесты, скрашивает голос. Под влиянием страсти даже тупица доходит до вершин красноречия, если не складом речи, то по мысли, и как бы витает в какой-то лучезарной сфере. Так и теперь: и в голосе и в жестах старика чувствовалась захватывающая сила, какою отличаются великие актеры. Да и все наши лучшие чувства - разве они не могут быть названы поэтической речью нашей воли?
- Ну, значит, вас не огорчит, если я скажу вам, что, наверно, она порвет с де Марсе? - спросил Эжен папашу Горио. - Этот хлыщ бросил ее и пристроился к княгине Галатион. Что касается меня, то я сегодня вечером влюбился по уши в мадам Дельфину.
- Вот как! - воскликнул папаша Горио.
- Да. И я как будто ей понравился. Мы целый час проговорили о любви, а в субботу, послезавтра, я непременно отправлюсь к ней.
- О, как же буду я любить вас, мой дорогой, если вы ей понравитесь. Вы человек добрый, вы не станете ее мучить. Если же вы ей измените, я, не тратя слов, перережу вам горло. Женщина любит только раз, вы понимаете? Боже мой! Какие глупости я говорю, господин Эжен! Вам тут холодно. Боже мой! Так, значит, вы разговаривали с ней. Что же она просила передать мне?
“Ничего”, - мысленно сказал Эжен, но вслух ответил:
- Она просила передать, что шлет вам горячий дочерний поцелуй.
- Прощайте, сосед, спокойной ночи, сладких сновидений, а уж у меня-то они будут благодаря тому, что вы сейчас сказали. Да поможет вам бог во всех ваших начинаниях! Сегодня вечером вы были моим ангелом, от вас повеяло на меня дочерью.
“Бедняга! - думал Эжен, укладываясь спать. - Все это способно тронуть каменное сердце. Дочь столько же помышляла о нем, сколько о турецком султане”.
Со времени этого разговора папаша Горио стал видеть в своем соседе нежданного наперсника, своего друга. Между ними установились именно те отношения, какие только и могли привязать старика к другому человеку. У сильных чувств всегда есть свои расчеты. Папаша Горио воображал, что сам он будет немного ближе к дочери, что станет для нее более желанным гостем, если Эжен полюбится Дельфине. Кроме того, старик открыл Эжену одну из причин своих страданий. По сто раз на день он желал счастья г-же де Нусинген, а до сих пор она еще не испытала радостей любви. Эжен, конечно, представлялся папаше Горио, по его же выражению, самым милым молодым человеком, какого он когда-либо встречал, и старик как будто чувствовал, что Растиньяк доставит его дочери все наслаждения, которых ей нехватало. Таким образом, папаша Горио проникся к своему соседу дружбой, становившейся все крепче, а без нее и самая развязка этой повести была бы непонятна.
На следующее утро, за завтраком, то напряженное внимание, с каким папаша Горио посматривал на Растиньяка, сев с ним рядом, и несколько слов, сказанных им Эжену, и самое лицо старика, обычно похожее на гипсовую маску, а теперь преображенное, - все это повергло в изумленье нахлебников. Вотрен, впервые после их беседы увидав студента, казалось, хотел что-то прочесть в его душе. Этой ночью, прежде чем заснуть, Эжен измерил всю ширь жизненного поля, представшего его взору, и теперь, при виде Вотрена, он сразу вспомнил о его проекте, естественно подумал о приданом мадмуазель Тайфер, не удержался и посмотрел на Викторину, как смотрит самый добродетельный юноша на богатую невесту. Случайно глаза их встретились. Бедная девушка должна была признать, что Растиньяк в новом наряде поистине очарователен. Обменявшись с ней достаточно красноречивым взглядом, он мог не сомневаться в том, что стал для нее предметом смутных любовных чувств, волнующих всех молодых девушек, которые их обращают на первого пригожего мужчину. Внутренний голос кричал ему: “Восемьсот тысяч франков”. Но Эжен сразу вернул себя к событиям предшествующего дня и решил, что его надуманная страсть к г-же де Нусинген будет служить ему противоядием от невольных дурных мыслей.
- Вчера у Итальянцев давали “Севильского цырюльника” Россини. Я никогда не слышал такой прелестной музыки, - сказал он окружающим. - Боже! Какое счастье иметь ложу у Итальянцев.
Папаша Горио поймал смысл этой фразы на лету, как собака улавливает жест хозяина.
- Вы, мужчины, катаетесь как сыр в масле, делаете что вздумается, - заметила г-жа Воке.
- А, скажите, как вы возвращались домой? - спросил Вотрен.
- Пешком, - ответил Растиньяк.
- Ну, уж мне такое половинчатое удовольствие не по душе, я бы ездил в собственной карете, сидел в собственной ложе и возвращался бы домой со всеми удобствами, - заявил искуситель. - Все или ничего - вот мой девиз.
- Девиз хороший, - подтвердила г-жа Воке.
- Вы, может быть, пойдете навестить госпожу де Нусинген, - шопотом сказал Эжен папаше Горио. - Она вас примет с распростертыми объятиями, ей захочется узнать обо мне всякие подробности. Насколько мне известно, она всеми силами стремится попасть в дом моей кузины, виконтессы де Босеан. Так не забудьте передать ей, что я очень люблю ее и все время думаю, как бы осуществить ее желание.
Растиньяк поспешил уйти в Школу правоведения. Ему хотелось быть как можно меньше времени в этом постылом доме. Почти весь день он прогулял по городу; голова его лихорадочно горела, - состояние, хорошо знакомое всем молодым людям, обуреваемым чересчур смелыми надеждами. Под впечатлением доводов Вотрена Эжен задумался над жизнью общества, как вдруг, при входе в Люксембургский сад, он встретил своего приятеля Бьяншона.
- С чего у тебя такой серьезный вид? - спросил медик.
- Меня изводят дурные мысли.
- В каком роде? От мыслей есть лекарство.
- Какое?
- Принять их… к исполнению.
- Ты шутишь, потому что не знаешь, в чем дело. Ты читал Руссо?
- Да.
- Помнишь то место, где он спрашивает, как бы его читатель поступил, если бы мог, не выезжая из Парижа, одним усилием воли убить в Китае какого-нибудь старого мандарина и благодаря этому сделаться богатым?
- Да.
- И что же?
- Пустяки! Я приканчиваю уже тридцать третьего мандарина.
- Не шути. Слушай, если бы тебе доказали, что такая вещь вполне возможна и тебе остается только кивнуть головой, ты кивнул бы?
- А твой мандарин очень стар? Хотя, стар он или молод, здоров или в параличе, говоря честно… нет, чорт возьми!
- Ты, Бьяншон, хороший малый. Ну, а если ты так влюбился в женщину, что готов выворотить наизнанку свою душу, и тебе нужны деньги, и даже много денег, на ее туалеты, выезд и всякие другие прихоти?
- Ну, вот! Сначала ты отнимаешь у меня рассудок, а потом требуешь, чтобы я рассуждал.
- А я, Бьяншон, схожу с ума; вылечи меня. У меня две сестры - два ангела красоты и непорочности, и я хочу, чтобы они были счастливы. Откуда мне добыть им на приданое двести тысяч франков в течение ближайших пяти лет? В жизни бывают такие обстоятельства, когда необходимо вести крупную игру, а не растрачивать свою удачу на выигрыши по мелочам.
- Но ты ставишь вопрос, который возникает перед каждым, кто вступает в жизнь, и этот гордиев узел хочешь рассечь мечом. Для этого, дорогой мой, надо быть Александром, в противном случае угодишь на каторгу. Я лично буду счастлив и той скромной жизнью, какую я создам себе в провинции, где попросту наследую место своего отца. Человеческие склонности находят и в пределах очень маленького круга такое же полное удовлетворение, как и в пределах самого большого. Наполеон не съедал двух обедов и не мог иметь любовниц больше, чем студент-медик, живущий при Больнице капуцинов. Наше счастье, дорогой мой, всегда будет заключено в границах между подошвами наших ног и нашим теменем, - стоит ли оно нам миллион или сто луидоров в год, наше внутреннее ощущение от него будет совершенно одинаково. Подаю голос за сохранение жизни твоему китайцу.