— Я думаю, что мы проделали значительную работу! — сказал он, в полном изнеможении садясь в кабинете начальника ПВО завода, изготовлявшего аккумуляторы для танковых моторов, прямо на какой-то ящик так стремительно, что ему даже не успели подсунуть стул. Ящик заскрипел под ним, но честно выстоял, доказав, что деревообделочный цех завода, производивший тару для упаковки аккумуляторов, работает качественно, как и подобает работать всем цехам оборонного предприятия.
— Я думаю, что мы проделали значительную работу! — повторил Воробьев, и в его голосе Дементьеву послышались жалобные нотки. Значит, сказанное следовало понимать так: «Иван Николаевич, может, хватит, а? Я больше не могу!» Но руководитель не мог сказать, что он не может, он может только обобщить и подвести итог, а также сделать выводы, Воробьев обобщил, подвел итог и сделал выводы.
— А ты говорил — комиссию создать! — сказал Иван Николаевич, видя измученное лицо Воробьева. — Имеешь теперь представление. Доложить — и только. Кое-где надо ремонтировать. Сам видел. Кое-где надо строить наново!..
Уже сидя в матине, Дементьев сказал:
— А средства, материалы, рабочая сила?
— Комитет резервов даст. Без ограничения. Рабсилу изыщите сами! — ответил чем-то озабоченный Воробьев, в глазах которого теперь мелькали, по ходу машины, не дома, заводы, площади и улицы, а объекты ПВО, находящиеся в удовлетворительном состоянии. «Комар носу не подточит!» — подумал он про председателя городского исполнительного комитета и сам не понял — рад он за Дементьева или сердится на него. Когда они уже ехали по главной улице, он сказал Ивану Николаевичу. — Надо вам предусмотреть один объект. На улице Полководца. Номер шестьдесят три. Хоздвор горкома партии. Я думаю, надо будет сделать в три — пять накатов, с герметически закрывающимися дверями. Срок — неделя… Вот так!
— Шестьдесят три! Так. В пять накатов. Так… Неделя! — сказал начальник ПВО, записывая в книжечку. — Будет сделано!..
— Слушай! — сказал Воробьев. — У тебя нет хорошего резака на примете? Двух хряков заколоть…
— Есть один дядька! Я пришлю его к вам! — сказал начальник. — Так ведь рано еще колоть-то. К осени бы.
Воробьев крякнул, вылезая из машины возле исполкома:
— Это как смотреть… Не время? Самое время, знаешь…
Начальник ПВО и Дементьев подъехали к своему месту.
— Хоздвор? Шестьдесят три? — морща лоб, протянул начальник ПВО. — Что-то номер мне знакомый…
Только тут Иван Николаевич сообразил, что на хозяйственном дворе находится столовая горисполкома. А над столовой живет — один во всем этаже! — Воробьев. И захохотал, к еще большему смущению озабоченного собеседника.
4
Судьба Лунина Геннадия находится в руках педагогического совета. Ох-х! Как Вихров не любил эти заседания, на которых многое не произносилось вслух, но имело решающее влияние на все заключения! Милованова — фамилия необыкновенно подходит к ней, она очень милая женщина! Но ее горячность и исключительность оценок, к сожалению, часто диктовались ее личными настроениями, ее личным отношением к ученикам, а не педагогической беспристрастностью. В данный момент она особенно не была склонна к дискуссиям, потому что была встревожена молчанием мужа, который наконец дал ей весточку, и, верно, из Берлина, а потом словно в воду канул, сообщив, что ждет новостей. Сурен? Он часто думал не об учениках, а о педагогических абстракциях и очень отдаленных перспективах сегодняшнего посева в душах учеников — Петровых, Сидоровых, Ивановых, — с душевным трепетом ожидавших перевода в следующий класс или…
А Генке как раз и предстояло это «или». Оценки его знаний учителями были на редкость единодушными.
— Чистописание! — сказал Николай Михайлович, подводивший итоги рвению и старанию и успехам за год всех Генок, Мишек и Гришек, жаждавших движения в будущее.
— Вот! — сказала завуч Милованова, красноречивым жестом показывая одну из тетрадок Генки. При этом лицо ее выразило истинную душевную муку и страдание. Тетрадь Генки могла бы послужить ценнейшим источником для глубоких обобщений психологу, работающему над диссертацией на тему «Мышление школьника и противоречия этого процесса в столкновении с программой начальных классов средней школы», которая, несомненно, принесла бы автору этой работы заслуженную известность. — Вот! — повторила Милованова. — Ничего, кроме двоек!
— Два! — сказал с неприметным вздохом Николай Михайлович, делая знак секретарю педагогического совета. — Русский устный?
— Я спрашиваю Лунина Геннадия, — драматически обратилась Милованова к членам совета — «Скажи мне, что такое предложение?» Он спокойно отвечает: «Это когда один человек что-нибудь предлагает другому!» Коротко и ясно! Как у Митрофанушки: эта дверь — прилагательная, потому что она приложена к стене, а та — пока существительная…
Сурен, в сознании того, какие обязательства накладывает на членов совета это заседание, поднимается во весь свой рост. Глаза его исполнены вдохновенного блеска и работа мысли, физиономия несколько скорбна и удручена. Но вся его поза выражает решимость подвижника, идущего на костер за свои убеждения.
— Я думаю, — говорит Сурен, кладя свою большую руку на свое большое сердце в своей большой груди, — я думаю, что, спустя многие годы, Лунин Геннадий поймет, что мы руководствовались соображениями о его же собственной пользе, когда сегодня приняли решение об оставлении его на второй год в третьем классе средней школы. Он поймет это и не будет судить своих учителей слишком строго. Я уверен даже, что он будет благодарен нам за спасительную строгость, проявленную в отношении Лунина Геннадия…
— Боюсь, что с Луниным Геннадием, до того, как он поймет нас и будет благодарить за спасительную строгость, могут произойти различные чрезвычайные происшествия! — осторожно говорит Вихров, намекая на события с Генкой в День Победы и прерывая горячую речь Сурена. — Мать у него женщина неуравновешенная и вспыльчивая! — Вихров обводит взглядом членов совета, ища поддержки, останавливаясь на Василии Яковлевиче: может, учитель арифметики поддержит его?
Но Василий Яковлевич глядит на Милованову или не глядит ни на кого. Против Миловановой он выступать не будет. И Вихров понимает это. Он умоляюще смотрит на Прошина. Тот принимает сигнал. Крякает, подмигивает Вихрову и встает:
— Товарищи члены совета! Я думаю, что имело бы смысл дать Лунину Геннадию работу на лето и вопрос о переводе его в четвертый класс решать в начале следующего учебного года…
— Это гнилой либерализм! — говорит Милованова непреклонно.
— Оставить на второй год! — диктует секретарю Николай Михайлович. — Мы не можем не считаться с мнением завуча…
Вопрос решен. Но Милованова не садится. Она глядит в полуоткрытую дверь кабинета директора. Широко раскрывает свои акварельные глаза, в ее бледное лицо бросается краска. И растерянная, счастливая улыбка озаряет это только что бывшее строгим и непреклонным лицо.
— Гошка!! Откуда ты? — вырывается у нее радостный крик.
Все оборачиваются к двери. Там стоит немолодой майор в полевых погонах, в солдатских сапогах, в кителе, перехваченном портупеей, с тяжелым пистолетом на боку, с орденскими колодками. Его серые глаза сначала не видят никого, кроме Миловановой. Они сияют, эти глаза, и это сиянье молодит его на десять лет. По этим глазам — он уже не майор, а младший лейтенант, столько живого, горячего чувства, любви и радости, обожания и ласки излучают эти глаза в педагогическое пространство совета, наполненное психологическими абстракциями и категорическими положениями.
— Любенька! — говорит майор.
Педагогическому совету становится неловко, словно он, как третьеклашка, заглянул в щелочку чужой квартиры… Миловановы, бросаясь друг к другу, что-то лепечут и друг другу и педагогическому совету, пытаясь что-то рассказать и объяснить. Мужчины сочувственно вздыхают, учительницы вытирают слезы. У Сурена зреет какая-то очень важная мысль. Он моргает глазами, поводит ими в разные стороны. Многозначительно поднимает указательный палец и медленно открывает рот. Какие-то очень значительные слова требуют выхода из его взволнованной груди. Но тут Николай Михайлович говорит: