И опять лилась кровь.
Битвы, где умирали люди, проливая эту кровь, буржуазная печать именовала изящно «локальными конфликтами», если драку начинали американские выкормыши, или «происками международного коммунизма», если народы восставали против этих выкормышей. И неизменно, как тень, за всеми этими локальными конфликтами торчала долговязая фигура дядюшки из-за океана, который все больше и больше входил во вкус залезания в чужие дела — везде, где представлялся для этого самомалейший повод.
Аппетит приходит во время еды! — мир получил возможность убедиться в справедливости этой поговорки во всемирном масштабе.
Но даже американское оружие, «лучшее в мире», даже американские советники, «самые осведомленные из всех советников», даже американские генералы, «самые победительные из всех генералов», ничего не могли сделать против народов, которые устали от междуусобиц и от грабежа иностранными и своими кровососами…
Марс отложил в сторону свой длинный меч, но коротким продолжал ворошить мир то здесь, то там…
2
Сколько Генка пролежал под брезентом, он не знал.
Он мог бы лежать там, наверное, долго, — так силен был его страх перед теми подлежащими, что посетили квартиру Фроси, как думал Генка, по поводу «Черной кошки». Он готов был не только лежать — он готов был провалиться сквозь землю, вжаться в доски палубы, раствориться в воздухе, лишь бы оказаться подальше от дома.
Он был еще достаточно наивен, чтобы надеяться убежать. Но от себя не убежишь, и Генка вновь переживал их с Гринькой шутку, вспоминал, как сначала смешно, а потом страшно кричала та дура, которую не научили в школе, что нужно делать, когда раздается возглас — кошелек или жизнь! — просто бить головой в живот или ногами по коленкам или сказать: «Чур меня не в счет!» Вот и все! А теперь вот изволь корчиться под этим гадким брезентом, который к вечеру что-то слишком нахолодал, изволь слушать, как бурчит в пустом брюхе, изволь терпеть, когда мочевой пузырь так и распирает…
Равномерно шумели винты машины, чуть дрожал корпус корабля. Где-то ходили, разговаривали люди. Откуда-то донесся стук тарелок, веселый смех, понесло запахом пищи: вот, понимаешь, едят, и им наплевать на то, что тут, под боком, человек начинает помирать с голоду! Вот люди! Разве это люди, понимаешь!
Генка довольно благополучно освободился от жидкости, примерившись выпустить ее как можно дальше из-под брезента. Но тут его еще больше стал мучить голод. Ему приходилось слышать, что в подобных случаях потерпевшие кораблекрушение, или попавшие в плен к дикарям, или занесенные обвалом — питаются кожей поясов или обуви и таким образом спасают жизнь. Он потянул в рот свой кожаный ремень. Пожевал-пожевал — горько. Сильно запахло дубителем. Он сплюнул длинную желтую слюну. Черт их знает, этих попавших в плен к дикарям, как они едят эти ремни?
Так он добрался до Ленинского.
Как ни хотелось ему вылезть, услышав шум машин, сигналы автомобилей, звон склянок военных кораблей, стоявших на рейда в Ленинском, переговоры в мегафон с мостика «Маяковского» с кем-то на берегу, он затаился еще крепче. Покажись только, сейчас — в тюрьму! У них это просто: раз, два — и готово! У кого у них? Сейчас «они» — были все, кроме Генки: от дуры с злополучной сумочкой до первого же матроса теплохода.
Но теплоход не бросил якоря. Скоро шум берега стал утихать. И опять Генка слышал только покряхтывание цепей руль-машины да глухой гул судового двигателя. Понемногу стихала жизнь и на борту. Все реже слышались шаги. Все реже слышались голоса.
Настала ночь. Генка продрог. У него зуб не попадал на зуб от ночной и речной прохлады. «Замерзну я тут!» — с чувством глубокой жалости к своей преждевременно угасшей жизни подумал он. И живо представил себе, как его обертывают брезентом, как привязывают к ногам колосники и бросают за борт. Именно так хоронят тех, кто умер на борту судна. Генка немного задумался над тем, что такое колосники? Он знал, что колосники имеются в топке печи, для тяги из поддувала. «Ну, да привяжут, конечно, если помер. Пусть только не привяжут! Раз положено — значит, привяжут! А как же печка? Она же топиться не будет, без колосников…» Тут было что-то не вмещавшееся в сознание Генки, и он оставил заботу о печке — пусть думает над этим команда теплохода! Найдут что-нибудь взамен… А необходимость в печке Генка явно ощущал, еще большую, чем в колосниках, — его трясла дрожь.
Часы проходили за часами. Пребывание под брезентом становилось нестерпимым. И Генка вылез.
Черная ночь обнимала землю. Все слилось в этом мраке — река, берега, теплоход, небо. Генка пошарил в небе глазами и ничего не увидел — кромешная тьма или, как сказала бы бабка Агата, тьма египетская. Не было огней и на теплоходе — в Маньчжурии до сих пор не было снято военное положение, а теплоход уже шел в водах Сунгари — осторожно, словно на ощупь. Вода, поднявшаяся в августе так высоко, что советские суда с глубокой осадкой свободно поднимались по Сунгари вплоть до Чаньчуня, — такого паводка не было ни разу за последние семьдесят пять лет, — эта полая вода стала спадать. Течение было сильным, появилась опасность обмеления, и капитаны строго придерживались фарватера. Генка услышал чей-то монотонный голос, доносившийся с носа. По борту, крадучись, чтобы не быть замеченным, Генка, пошел вперед. Кроме голода его разбирало и острое любопытство — ведь он впервые оказался на крупном судне, — как и что тут?
Впереди что-то зачернело.
Пригнувшись к борту, Генка увидел, что неподалеку от него у самого борта со снятыми ограждениями стоит матрос. Он кидает в воду какой-то шест на веревке. Вынимает его и, чуть освещая маленьким фонариком, осматривает. И раздается его монотонный голос: «Сто двадцать пять! Про-онос!», «Сто десять! Про-онос!» — и так до бесконечности. Кто-то наверху сказал очень ясно: «Тут должен быть знак по лоции! Дайте прожектор вперед и влево!» Кто-то наверху переступил с ноги на ногу, кашлянул, сплюнув за борт. Генка опасливо поднял голову вверх. Нет, на него никто не смотрел, хотя Генка угадал, что там, на капитанском мостике, стоит не один человек. Кто-то даже облокотился на парусиновый фальшборт и постукивал по нему пальцами с внешней стороны.
Яркий сноп света с мостика ударил в низкий берег, мгновенно выхватив из мрака песчаный приплеск, черную воду, бледно-зеленые деревья, полуразрушенную фанзу с решетчатыми окнами, упал на воду, заставив ее засветиться изнутри, метнулся влево-вправо, застыл на каком-то полосатом столбе со ступеньками, что валялся на берегу. «Сняли!» — сказал кто-то вверху. «Что бы это значило?» — спросил другой. Луч погас. Погасло все вокруг, и на мгновение Генка перестал видеть, будто ослеп. Он инстинктивно закрыл глаза рукой, чтобы вернуть себе способность видеть. «Один двадцать!» — вдруг звонче закричал матрос с шестом, и в голосе его послышалось предупреждение. «Дайте самый малый!» — сказали наверху, и Генка услыхал мелодичный перезвон судового телеграфа. «Морзянку на берег — где знаки, как держать?» — опять сказал первый. И тут над головой Генки замигали, заплясали огоньки. И Генка ясно увидел мальчишеское лицо матроса в американской штормовой курточке с «молнией» и капюшоном, который чем-то щелкал в руках, открывая и закрывая свет сильного электрического фонаря. Едва он кончил передачу, как на берегу тоже замигали, заиграли такие же огоньки. «Подмыло знаки, ведем восстановительные работы. Держите строго по фарватеру. Через триста метров — левее, на одиночное дерево, затем правее — на кумирню. Дальше — по фарватеру, по знакам. Сильных изменений фарватера нет. Вахтенный старшина второй статьи Божок», — прочитал сигнальщик.
Как ни интересно было все это — Генку трясло, как в лихорадке, потому что от воды так и несло холодом, да и над водой веял вовсе не теплый ветер. Генка прижался в какой-то переборке, теплой на ощупь — может быть, это был камбуз? — но почти рядом хлопнула дверь, кто-то вышел на палубу и застучал каблуками, то ли радуясь чему-то и приплясывая, то ли тоже продрогнув. Генка опрометью кинутся в свое укрытие. Человек повернулся и пошел в ту же сторону. Генка забился как можно глубже, страх пересилил в нем все иные чувства и побуждения.