– Прекратите чесаться, – брезгливо одернул его Дробот, и Сиренко, все так же мысленно проклиная его, замер. – Будем отрабатывать рукопашный бой. Обратите внимание – я вдвое меньше вас и, вероятно, вдвое слабее. Так вот, ваша задача – скрутить мне руки и взять в плен. Нападайте.
Дробот стоял прямо и острыми, глубокосидящими глазами пристально смотрел в красное, усталое лицо Сиренко. Первое, о чем подумал Сашка, было: «Ох, и наломаю ж я тебе сейчас бока».
Он наклонился чуть вперед, набычился и уже тронулся было с места, как вдруг понял, что не сможет напасть на Дробота, а тем более скрутить ему руки. Все ж таки он командир.
«Помну я его ненароком, – подумал Сиренко, – а потом сам себе не рад буду. Хай он сказится».
– Ну-у! – требовательно крикнул Дробот.
И Сиренко пошел. Пошел осторожно, бочком, далеко выставив руки, словно в темноте, на ощупь пробираясь по незнакомой комнате. Он опять ощутил свою неуклюжесть. От этою ему вновь стало стыдно. Тренировка начинала походить на детскую игру в ловички, или, как говорили в родном Таганроге, латки.
Сиренко все тянулся и тянулся к Дроботу, так и не решаясь ни дотронуться, ни броситься на него, пока это наконец не надоело сержанту. Он вдруг схватил Сиренко за руку и несильно дернул на себя. От этого неожиданного толчка Сашка развернулся боком. Дробот ловко проскользнул у него под растопыренными руками, ногой ударил по толстенной Сашкиной ноге, отчего Сашка и вовсе потерял равновесие. Потом сержант присел, снова толкнул Сиренко, и тот невольно шатнулся, а падая, очутился на спине у сержанта.
Все произошло так стремительно и необычно, что Сашка даже удивиться как следует не успел и запоздало подумал, что вот сейчас-то он наверняка схватит Дробота. Но в это мгновение его перевернуло, он куда-то понесся и. услышав натруженный выдох – такой, какой издают дровосеки, всаживая колун в толстую плаху, – шлепнулся на жесткую траву белотел. А когда шлепнулся, так и не понял, сам он «гекнул» или это «гекнул» от напряжения сержант.
Дробот стоял над ним все такой же спокойный и насмешливый. А Сашка чувствовал, что все его большое, мягкое тело начинает пронизывать боль от тяжкого удара о подмерзшую землю. Дробот, наверное, знал, что боль эта и обида должны подкосить Сашку, но он не нашел в себе чуткости, на которую в других условиях вправе был рассчитывать Сашка. Сержант приказал жестко:
– Встать! – И когда Сашка, еле сдерживаясь, чтобы не охнуть, поднялся на ноги, Дробот безжалостно продолжал: – За каким чертом пошли вы в разведку, если я могу вас швырять, как хочу. А ведь немцы покрепче меня попадаются. Ручки расставили, ага… Ну! – снова приказал он. – Нападайте!
Если бы Дробот не кричал, Сашка, возможно, и простил бы ему всю эту сцену. Но Дробот так ругал его, как Сашку еще никто на свете не ругал. И этого он простить не мог. Сцепив зубы, он, как в прорубь, ринулся на Дробота и сейчас же почувствовал острую боль в плече, перевернулся и очутился на жесткой траве. При этом он так ударился головой, что услышал, как клацнули зубы. Дробот опять стоял над ним и с уничтожающим презрением цедил:
– Рот закрывать нужно. Это вам не ворон считать! Ага. Встать! Ну, нападайте, нападайте, черт вас возьми! А еще комсомольцем себя считаете! – и уж совсем некстати припечатал свое невозможное «ага».
Сашка встал и, продираясь сквозь вставший перед глазами розовеющий туман, ринулся на Дробота и опять очутился на земле, снизу поглядывая на сержанта, выслушивая его наставления.
Иногда Сашку захлестывала злость, иногда оторопь, иногда он внутренне подбирался и решал быть хитрым и осторожным, когда ему казалось, что он уже понял, на чем его ловит этот жилистый, ловкий и увертливый, как зверь, смуглый сержант. Но что бы ни делал Сиренко, что бы ни ощущал, все равно после очередного нападения на Дробота он лежал на земле и выслушивал то, за что в «гражданке» свернул бы голову любому. И что самое обидное – человек сам предлагал ему свернуть голову, подставлял эту голову, а Сашка ничего не мог сделать. Когда он понял, что бессилен перед сержантом, Дробот вместо надоевшей команды «Ну, нападайте же» приказал:
– Ползком!
Они ползли по холодной, в инее траве, вдыхая запах опавших листьев, разжиженных морозцем грибов. Ползли по жесткой, неправдоподобно зеленой листве брусники, и Сашке было неприятно давить своим грузным телом алые, как подсохшая кровь, тронутые заморозками ягоды. Он вдруг понял, как нечеловечески устал, как все в нем болит, как дрожит каждая жилка и каждый нервик. Он уже не мог ползти и клялся самому себе, что вот сейчас, вон возле той елочки остановится и будет лежать, а сержант пусть ругается, потому что все равно завтра он, Сиренко, уйдет в свою роту – ведь нельзя же согласиться с таким издевательством. Пусть бы оно приносило хоть какую пользу, а то ведь терпеть приходится просто ради сержантского удовольствия.
Но елочки мелькали одна за другой, самые страшные клятвы сменялись еще более страшными, все болело в нем сильней и сильней. Каждый нервик и каждая жилка уже не просто дрожали, а прямо-таки рвались на части, глаза заливали пот и туман крайней усталости. А Сашка все полз и полз. Когда мысли наконец пропали и сменились тупым безразличием, Дробот приказал:
– Бегом марш!
И Сашка поднялся и побежал – спотыкаясь, задевая ногой за ногу, ни о чем не думая и почти ничего не ощущая. Совсем неподалеку от землянок Дробот остановился и презрительно протянул:
– На кого вы похожи, Сиренко, смотреть неприятно. Надо же так извозиться. – И пока Сиренко лениво отряхивал полы кургузой шинеленки, приказал: – На свободе разберитесь в собственных ошибках и постарайтесь понять, почему вы каждый раз оказывались на траве. Утром повторим. Сейчас приступайте к выполнению своих обязанностей.
И тут только Сашка понял, что они стоят неподалеку от помойки, возле которой на кустике сидела ворона и насмешливо посматривала на Сиренко.
– Вот проклятая! – выругался Сашка и сейчас же лениво подумал, что в приметы он все равно не верит.
Побитое тело болело, белье пропиталось потом, и вечером, моясь, Сашка увидел, как по всему телу начинают проступать синяки. Он вздохнул и почти с ужасом вспомнил, что завтра все повторится сначала.
Первое, что ему захотелось, – пойти к лейтенанту Андрианову, пожаловаться на Дробота и добиться откомандирования в роту связи. Но он сейчас же осекся – неутоленная злоба, которая все-таки таилась в Сашкином сердце, заставила его отставить это желание.
«Я ему, черту обугленному, вязы сначала сверну, а уж потом уйду, – мстительно думал Сашка, но тут же, по врожденной своей справедливости, почти с восхищением отмечал: – Нет, до чего ж ловкий, зараза! И откуда в нем сила берется?»
Так и пошла невероятно тяжелая Сашкина жизнь. Каждый день Дробот выводил его то на поляну, то в овраг и дрался с ним не на жизнь, а на смерть, заставлял бегать, ловить себя и, что было хуже всего, таскать себя на плече, на спине, под мышкой, волочить по траве. Уляжется на Сашкиной широкой спине и покрикивает:
– Задницу не поднимай – немцы молчать не будут. Обязательно стрелять начнут, и уж на что плохие стрелки, а в такую гору не промажут.
Сашка стискивал зубы, полз и слушал эти тысячу раз распроклятые поучения и еще более ненавистное дроботовское «ага».
«Где он присказку эту поганую подцепил, – думал Сашка. – “Ага, ага”, а что в этом “ага” – ни один бес не разберет, – и тут же, из справедливости, отмечал: – И как он ее всегда на место ставит!»
И в самом деле, дроботовская присказка отличалась удивительной емкостью. Она включала в себя столько понятий, смыслов и оттенков, что заменяла десятки междометий, слов и даже целых предложений. Только нужно было слушать сержанта и смотреть на него.
Раздумывая над своей разнесчастной судьбой и поведением Дробота, Сашка старался не обращать внимания на насмешки разведчиков и даже на вопрошающие улыбочки лейтенанта. Он знал, что попал в переделку, знал, что бывает смешон, но не это было главным. Главное было в том, что собственная гордость и властная воля сержанта заставляли его делать то, чего он не хотел и, в сущности, не должен был делать.