На Новый, 1766 год Станислав Август писал мадам Жоффрен, беспокоясь о том, как отнесется Екатерина к предполагаемому путешествию: «Мне лишь приходит в голову, что là-bas, là-bas, быть может, позавидуют тому, что вы делаете для меня, и, возможно, попробуют внушить вам желательность того, чтобы вы проехали еще четыреста лиг»[648]. Грамматика этой конструкции поистине зубодробительна, отражая щекотливость трехсторонних отношений; но внушения и приглашения Екатерины не действовали на мадам Жоффрен. В 1766 году, том самом году, когда Руссо отклонил приглашение Орлова, она окончательно отвергла Россию и открыла свою Восточную Европу в Польше.
В январе она объявила: «Я не боюсь скверных дорог». Она решилась довериться назначенному ей провожатому, говорящему на трех языках: «Я закрою глаза и буду думать лишь об удовольствии, которое я получу от встречи с Вашим Величеством». Поездка в Варшаву становилась делом слепой веры, и она с самого начала отставила в сторону все опасения: «Я отправлюсь, как если бы я ехала в Шало, ближайшую к Парижу деревню». Ее отъезд пришелся на конец мая, и в начале июня она достигла Вены. Императрица Мария-Терезия приняла ее в Шенбрунне, где гостья из Парижа была очарована красотой одиннадцатилетней принцессы Марии-Антуанетты и обещала послать благосклонный отзыв во Францию, где уже обдумывали брак этой девочки с будущим королем. Только выехав из Вены в Варшаву, мадам Жоффрен по-настоящему пересекла границу Восточной Европы, подобно леди Мэри Уортли Монтэгю, отправившейся из Вены в Белград за 50 лет до того. В Вене она встретилась со своим провожатым, которого Станислав Август послал вместе с необходимыми дорожными принадлежностями — постелью, мебелью, столовым серебром. В своем письме в Вену король предвкушал ее прибытие в Варшаву в «плоти и крови» и воображал, что ее присутствие покажется плодом «волшебства»[649]. Однако средства передвижения едва ли были волшебными, поскольку, как и во время екатерининского путешествия в Крым двадцать лет спустя, волшебство это было результатом тщательных приготовлений. Когда мадам Жоффрен посетила Польшу в 1766 году, сам Станислав Август следил за подготовкой всех деталей ее путешествия, и все же ее приезд в Восточную Европу казался королю чем-то фантастическим, словно она сошла с другой планеты.
«Недостойность поляков»
«Я прибыла в Варшаву, как если бы я лишь выбралась из моего кресла», — сообщала мадам Жоффрен в Париж своей дочери, поддерживая образ волшебного путешествия и намекая, что она действительно закрыла глаза в Вене, а открыла их уже в Варшаве. Король тоже, казалось, относился к ее приезду как фокусник к удачному трюку; он приветствовал ее возгласом: «Voilà maman!» Затем она описывала его «радостный восторг» от их встречи: в тот момент, когда он обнял ее, у нее колотилось сердце и дрожали руки и ноги. «Говорить о том, что может польстить моему самолюбию, я не стану», — пообещала мадам Жоффрен своей дочери и немедленно сообщила о своей «блестящей свите» в Варшаве: «старые и молодые господа, все королевские придворные, в моем распоряжении». С полным отсутствием политической проницательности, она решила, что короля обожают «все, кто его окружает». В Западной Европе ее поездка была сенсацией, и она не преминула измерить интерес публики к собственной персоне. «Если о моем путешествии говорили в Париже, я уверяю вас, что в Вене о нем говорили еще больше». Мадам Жоффрен писала в Париж своей дочери, мадам де ла Ферте-Имбо, и слегка журила ее за то, что та показывала всем ее письма, — «мне кажется, вы немного виновны в том шуме, которым я столь недовольна». Однако в действительности этот галдеж едва ли был неугоден мадам Жоффрен, и она с радостью подогревала любопытство парижан: «Поскольку скромность не позволяет мне самой рассказать о своих успехах во всех областях, по возвращении в Париж я поступлю, как в рыцарских романах, — обзаведусь оруженосцем, чтобы описывать их»[650]. Хотя Польша и была у ее ног — «в моем распоряжении», — лишь Париж мог стать ареной истинного и окончательного триумфа.
Ее мысль о том, чтобы обзавестись оруженосцем для живописания своих приключений, полностью совпадала с той ролью, которую Вольтер прочил Мармонтелю: «Когда Царица Савская отправилась на встречу с Соломоном, у нее, наверное, был оруженосец». И впрямь, было вполне естественно ожидать что философы, особенно завсегдатаи ее салона, станут воспевать ее путешествие: в течение своего пребывания в Варшаве мадам Жоффрен переписывалась и с Мармонтелем, и с Вольтером. Мармонтель начал свое письмо в Варшаву ссылкой на аббата де Сен-Пьера и его «Проект вечного мира» 1713 года, составленный в XVIII веке устав лиги наций, создаваемой с целью сохранения европейского мира. Аббат, должно быть, надеялся, размышлял Мармонтель, что «однажды Истина посетит европейские дворы». Он как бы отождествлял мадам Жоффрен с этой аллегорической путешественницей. Мармонтель, не только посещавший ее салон, но и живший в ее доме, приписывал международную значимость ее поездке в роли Истины:
Наш добрый аббат предполагал, что не только появятся монархи, столь благие, что позволят ей растрогать и убедить себя, но и что эти монархи найдутся даже в краях, на протяжении многих веков порождавших бичи человечества и источники разорений, опустошивших вселенную[651].
Визит мадам Жоффрен к Станиславу Августу был «счастливым предвестьем» будущего Европы, где «вечный мир» распространится даже на те «края», которые еще недавно находились в мрачной тени татарской угрозы, то есть земли Восточной Европы. Подобные образы, несомненно, подготовили всеобщее изумление, окружавшее поездку мадам Жоффрен. Шестидесятисемилетняя женщина, известная своей буржуазной респектабельностью и безупречным здравым смыслом, отправилась в края, которые в сознании современников были связаны с «бичами человечества» и вселенскими опустошениями. Она становилась посланницей Просвещения и в этом качестве должна была установить связь между монархом и парижскими философами. В своих письмах в Варшаву Вольтер поручал ей «свидетельствовать» о том, чего может достичь просвещенный монарх. Это последнее письмо настолько не было их с мадам Жоффрен частным делом, что надпись на конверте предлагала королю вскрыть его, словно сам адресат уже выбыл из Варшавы[652].
Но, как ни странно, узнать содержание самого знаменитого письма, полученного мадам Жоффрен в Польше, оказалось невозможным. Его прислал аббат де Бретейль, чей почерк был абсолютно неудобочитаем. Мадам Жоффрен сообщала домой в Париж об этих каракулях:
Дабы этот великолепный образчик получил всю известность, которой он заслуживает, я положила его на стол и воскликнула: «Спешите все, князья и княгини, воеводы, старосты, кастеляны и их супруги, и ты, простой народ, спеши! Вот иероглифы, которые надо растолковать, и десять дукатов победителю». Все сословия собрались, но дукаты остались у меня[653].
Перед нами проходит весь польский двор, поименованный в соответствии с чинами и рангами, состоящий в распоряжении мадам Жоффрен. Вся шутка состояла в невозможности разобрать письмо из Парижа, но шутка эта в полной мере достигла своего эффекта только тогда, когда мадам Жоффрен послала в Париж полный отчет о приключениях письма в Польше. Копии ее рассказа ходили по рукам, и если верить Гримму, его прочло все парижское общество[654]. Речь, таким образом, идет о двух восприятиях, восприятии «иероглифов» польскими придворными в Варшаве и восприятии вполне удобочитаемого письма мадам Жоффрен в парижских салонах. Шутка основана не только на неумении француза писать разборчиво, но и на неумении поляков прочесть письмо, их растерянности перед иероглифической загадкой. Сама мадам Жоффрен письмо расшифровала, полагаясь на свое «ясновидение». Взятые вместе иероглифическое письмо, его восприятие и рассказ об этом восприятии образовывали нечто вроде «урока письменности», подобного тому, который Клод Леви-Стросс упоминает, описывая племя намбиквара в Бразилии XX века, а Жак Деррида позднее толкует как ключ к пониманию «грамматологии», зародившейся как раз в век Руссо[655]. Власть и престиж письменного слова, иероглифического знака позволяли мадам Жоффрен инсценировать пародийную мистификацию, с помощью которой она убедила Париж в том, что у нее есть собственные польские придворные («в моем распоряжении»).