Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Неустойчивость Восточной Европы как культурной конструкции и помогает деконструировать эту концепцию в конце XX века. Цель, однако, оказывается интригующе неуловимой. Чем больше несовпадений и противоречий обнаруживаем мы в самой концепции Восточной Европы, тем непременней нам придется признать, что само Просвещение явно дорожило этими противоречиями как краеугольным камнем всего построения. Въехав в Польшу, Сегюр почувствовал, что «окончательно покинул Европу»; оказавшись в Крыму, принц де Линь думал о том, можно ли отнести к Европе край, «столь мало ее напоминающий». Для них обоих Восточная Европа была парадоксом, бросающим вызов традиционным представлениям о сходстве и родстве. Границы, ставшие подвижными благодаря разделам Польши и отступлению Оттоманской империи, и даже неопределенная и вызывавшая споры восточная граница Европы, проходившая то по Дону, то по Волге, то по Уралу, то по Енисею, не подрывали концепцию Восточной Европы; наоборот, концепция эта росла и развивалась за счет собственной неустойчивости.

Вольтер предлагал «упорядочить хаос». Сначала, в его истории Петра, это звучало как интеллектуальная задача, а затем, в его письмах Екатерине, — как военная цель. Сходным образом Пейсоннель стремился «разобраться в смешении» разнообразных варваров, населявших Восточную Европу в древности. Однако и Вольтер и Пейсоннель с таким рвением запутывали этот вопрос, что не всегда ясно, рассеяли они хаос в процессе изобретения Восточной Европы или только усугубили его. На самом деле верно и то и другое — философы Просвещения тасовали различия и сходства, чтобы разглядеть за ними общую схему и найти ключ к ее прочтению. Восточная Европа так и не достигла той окончательной «инаковости», которую приписывали Востоку; ее составным частям была придана некоторая однородность благодаря системе взаимосвязанных характеристик, повторявшей основные принципы Линнеевой классификации. Однако устойчивость ее неизбежно подрывали взаимоналагающиеся воздействия с обеих сторон: татары кочевали через всю степь, с одного края континента на другой, а актрисы и оперные певцы перекочевывали из Вены и Парижа на сцены Варшавы и Санкт-Петербурга.

Эта книга — не о Восточной Европе. Само название подчеркивает, что Восточная Европа здесь прежде всего объект целого набора интеллектуальных операций, совершаемых западноевропейским Просвещением. Названия отдельных глав указывают, что изобретение Восточной Европы было основано на целом ряде операций вспомогательных: в нее въезжали, ею обладали, ее наносили на карту, к ней обращались, ее населяли. Всякий раз объект рассматривали под разными углами зрения, но все эти операции вносили свою лепту в определение и конструирование и географического региона, и философской идеи. Пересекать границу Восточной Европы и вступать в обладание ею было уделом путешественника, который устанавливал границы и точки перехода из одной зоны в другую, а также был очевидцем побоев и угнетения. Понятия «проникновение» и «обладание» намекают на сексуальную составляющую господства (совершенно уместную, например, в случае Казановы), но они же символизируют господство интеллектуальное, под воздействием которого Восточная Европа предлагала себя «взору» таких путешественников, как Сегюр, превращаясь в объект анализа для философов Просвещения.

Воображение и нанесение на карту вовсе не исключали одно другого как фантазия и наука; напротив, они были тесно взаимосвязаны. Воображение Вольтера питалось за счет географии и простиралось по карте, а на картографию Просвещения очень влияли самые что ни на есть ненаучные образы Восточной Европы. Фантазия и путешествие тоже не исключали друг друга как способы познания. Вымышленный авантюрист, вроде барона Мюнхгаузена, объявлял себя соперником барона Тотта, а самый настоящий путешественник, принц де Линь, представлял свои приключения как триумф фантазии. В общем, писавших о Восточной Европе можно разделить на философствующих издали и путешествующих, но в своих писаниях те и другие часто сталкивались и сообща отправлялись в философский вояж. Точно так же концепция Восточной Европы включала и географическую, и философскую составляющие, что прямо отразилось в изобретенном Ледъярдом термине «философическая география». В XVIII веке такое сочетание характерно не только для восприятия Восточной Европы; философское значение географического открытия не менее очевидно в случае Таити у Бугенвиля и Дидро. Однако близость Восточной Европы, ее относительная доступность по сравнению с островами в южной части Тихого океана делали ее особенно удобной для культурного конструирования, в которое вовлекались и факты и фантазия.

Географическая близость сделала Восточную Европу доступной и для переписки с философами Просвещения. Разные формы эпистолярного общения были здесь совершенно незаменимы, придавая новому изобретению политическую значимость. Переписка между Вольтером и Екатериной, между мадам Жоффрен и Станиславом Августом показывает, что, обращаясь к Восточной Европе, философы могли издали оговаривать свои претензии на господство и взаимоотношения с властью. Из Парижа Восточная Европа казалась просто идеальным полем для деятельности просвещенных монархов; деспотизм располагался на безопасном удалении, и философы могли помогать мыслью, советом и даже «планом цивилизации», как Дидро. Польша у Руссо, в отличие от России у Вольтера, предлагала не модель просвещенного абсолютизма, а политическую теорию национальной идентичности, и размышления его адресовались всей нации, а не одному монарху. Проекты физиократов еще больше подтверждают, что Восточная Европа создавалась как опытное поле, где Просвещение могло свободно претворять в жизнь свои общественные теории и политические мечтания. У Вольтера Россия была страной, где все еще предстоит создать, даже «разрушить и создать заново», по мнению бестактного Лемерсье, а у Руссо Польша оказывалась открытой для любого, «кто пожелает составить правильный план для преобразования здешней формы правления».

Руссо не только обращался к полякам напрямую, но и без тени смущения рассказывал им, кто они такие на самом деле, приписывая им «национальную физиогномию». Присваивая себе право заселять Восточную Европу теми или иными народами, философы делали смелый шаг, и привело это к необычайным последствиям; именно здесь в наибольшей степени отразилось интеллектуальное господство Просвещения. Сосредоточивая свое внимание на народах, а не просто нанося различные земли на карту, Просвещение изобретало в Восточной Европе новые социальные дисциплины, придавало им новые измерения и впервые испробовало аналитические орудия современной этнографии, антропологии, фольклора и расовой теории. Благодаря необычайному научному повороту, вполне традиционная история античности смогла предоставить терминологический аппарат для новоизобретенной этнографии; оказалось, что восточноевропейские варвары, некогда осаждавшие Римскую и Византийскую империи, существовали и поныне, в XVIII столетии. Просвещение находило скифов и сарматов по всей Восточной Европе, в конце концов установив, что именно славяне были ключом к пониманию этого региона. Гиббон и Гердер писали о славянах почти одновременно, но в совершенно различном контексте. Сравнивая их описания, мы видим, что восточноевропейские народы получили свое имя в результате скрещения целого ряда научных дисциплин.

Восточная Европа предстает в этой книге как конструируемый интеллектуальный объект. В него вступают, его воображают, к нему обращаются, его наносят на карту и заселяют; но в источниках проглядывает и собственно действующий субъект — путешественники и философы Просвещения. Однако этот субъект своими собственными усилиями одновременно конструировал и самого себя, поскольку изобретение Восточной Европы неотделимо от изобретения Европы Западной. Они притягивали внимание современников как взаимно дополняющие половины одного целого и на карте, и в сознании, поскольку наблюдатели едва ли могли описать главные отличия Восточной Европы, не формулируя при этом по умолчанию и собственную исходную позицию. Для Вольтера точкой отсчета стала «наша часть Европы», с ее особыми нравами и ее «духом»; беззастенчивое употребление местоимения «наша» выдавало личную заинтересованность тех, кто указывал в XVIII веке на различия внутри Европы. Изобретение Восточной Европы стало поводом для легкого самовосхваления, а иногда и открытого самодовольства, поскольку Западная Европа одновременно устанавливала свою собственную идентичность и подтверждала свое превосходство. В центре процесса была формирующаяся концепция «цивилизации», ставшая самой важной точкой отсчета, позволявшей приписать Восточной Европе подчеркнутую подчиненность и дополнительность по отношению к Европе Западной. Благодаря этому основополагающему противопоставлению цивилизации и варварства Восточную Европу можно было назвать отсталой, поместив в двусмысленном промежутке на шкале относительной развитости. Даже Демулен, в гуще Французской революции, снисходительно признавал: «Принимая во внимание точку, откуда польский народ начал свой путь, видно, что в относительных терминах они сделали столь же большой рывок к свободе, как и мы».

130
{"b":"196028","o":1}