Однако день уже клонился к вечеру, а мы еще не посетили гроба господня. Я побежал наверх за цилиндром, как обещал тетушке, и столкнулся в коридоре с Кибелой, выходившей из соседней двери. На ней была серая накидка и шляпа, на которой покачивались два Перышка чайки. Сердце мое забилось от сладких предчувствий. Так вот кто пел «Балладу о Фульском короле»! Значит, наши кровати стоят рядом, разделенные лишь тонкой перегородкой в голубеньких цветочках! Я даже не стал натягивать перчатки и вихрем слетел вниз по лестнице, уверенный, что встречу ее у гроба господня. У меня уже созрел план: просверлить в перегородке дыру, через которую мой влюбленный взор сможет упиваться видом ее красоты в интимном дезабилье.
Дождь все не переставал. Когда мы зашлепали по вязким лужам «Крестного пути», стиснутого глиняными стенами, я позвал Поте к себе под зонтик и спросил, не видел ли он в отеле красавицу, этакую веснушчатую Кибелу. Весельчак Поте, конечно, уже приметил ее. Через своего приятеля Ибрагима он успел узнать, что бородач — шотландец и торгует кожевенными товарами.
— Слышите, Топсиус! — вскричал я. — Он торгует кожами. Никакой он не герцог, а обыкновенная свинья. Раздавлю негодяя! Когда затронута честь, со мной шутки плохи! Раздавлю — и все!
Дочка же его, красотка с пышными косами, носит сверкающее имя Руби, рубин. Это бесстрашная наездница; она обожает лошадей и в Верхней Галилее подстрелила черного орла…
— Сеньор, перед вами дворец Пилата!
— А ну его! Какое мне дело до Пилата! Что еще рассказывал Ибрагим? Ну, Поте, говори же…
«Крестный— путь» делался все уже и превратился наконец в сводчатый коридор, как бы ведущий в глубину катакомб. Двое нищих с язвами на ногах сидели у грязной стены, переругиваясь и обгрызая дынные корки. Где-то выла собака. Безмятежный Поте рассказывал со слов Ибрагима, что мисс Руби не совсем равнодушна к красоте сирийских юношей; затем тот не раз видел, что, пока папаша услаждал себя пивом, она выходила из палатки и декламировала вполголоса стихи, любуясь мерцанием звезд. И я думал про себя: «Канальство! Вот и нашлась подходящая женщина!»
— Сеньор, перед вами гроб господень!
Я закрыл зонт. В глубине церковного двора, вымощенного треснувшими плитами, стояла унылая, осевшая, обветшалая церковь с двумя дугообразными дверями; одна из них, видимо лишняя, была заложена кирпичом и замазана известкой; другая — пугливо, робко приоткрыта. К этому убогому храму, отмеченному печатью запустения, лепились с обеих сторон две ветхих пристройки: одна — католического, другая — греко-православного склада, точно сиротки, настигнутые смертью и жмущиеся к коленям матери, тоже почти бездыханной.
Я натянул черные перчатки. В тот же миг на меня с воплями налетели какие-то гнусные оборванцы и стали совать в руки священные сувениры: четки, крестики, ладанки, дощечки, якобы выструганные святым Иосифом, образки, цепочки, пузырьки с иорданской водой, свечи, восковые фигурки святых, литографии с изображением страстей господних, бумажные цветочки из Назарета, освященные камни, оливковые косточки с Елеонской горы, хитоны «того же покроя, что носила дева Мария»! И на самом пороге гроба господня, куда тетечка приказывала вползти на коленях, рыдая и молясь по всей форме, мне пришлось дать оплеуху жулику с бородой анахорета, который хватался за мою куртку и, глядя на меня бешеными, голодными глазами, визгливо требовал, чтобы я купил у него мундштук, сделанный из обломков Ноева ковчега!
— Фу-ты, чтоб тебя… Пусти, скотина!
Так, бранясь и размахивая зонтиком, с которого капала вода, ворвался я в святилище, где христианский мир хранит гробницу своего искупителя. И сразу остановился как вкопанный, почуяв чудесный аромат сирийского табака. На широком мягком возвышении, покрытом наподобие тахты караманским ковром и вытертыми шелковыми подушками, возлежали три величественных бородатых турка и курили наргиле из вишневого дерева. На стене висело их оружие. Кругом на полу чернели табачные плевки. Перед турками стоял оборванный слуга, держа в каждой руке по чашке дымящегося кофе.
Я подумал, что предусмотрительная католическая церковь устроила тут для удобства богомольцев ларек прохладительных и горячительных напитков, и шепнул нашему Поте:
— Прекрасная мысль! Я бы тоже с удовольствием выпил чашечку кофе.
Но весельчак Поте разъяснил, что эти важные бородачи — мусульманская стража; они охраняют христианскую святыню и следят, чтобы у Иисусова гроба не передрались служители соперничающих христианских культов, отуманенные суевериями, фанатизмом и жадностью: католики, как наш падре Пиньейро, православные, у которых крест должен иметь восемь концов, пастыри армяно-грегорианской церкви, копты — потомки поклонников бога Аписа, несторианцы из Халдеи, грузины с Каспия, марониты из Ливана — все одинаково нетерпимые, одинаково озлобленные! И я почувствовал благодарность к воинам Магомета, которые, степенно дымя трубками и держа наготове оружие, блюдут порядок и благолепие вокруг места погребения Христа.
Миновав вход, мы остановились перед квадратным камнем, вделанным в пол. Камень был так гладко отполирован, что в нем отражались огни лампад; он отливал матовым блеском, точно перламутр, и походил на застывший водоем. Поте дернул меня за рукав и сказал, что, по обычаю, мне следует облобызать священный камень, который некогда, в саду Иосифа Аримафейского…
— Знаю, знаю… Облобызать, Топсиус?
— Что ж, лобызайте… — осторожно ответил историограф династии Иродов. — Надеюсь, вы ничем не заразитесь; и тетушка будет довольна.
Я не стал лобызать. Затем, в молчании, мы вступили гуськом в обширное пространство под куполом; верхняя его часть терялась во мраке; круглые окна опоясывали купол изнутри и светились едва различимо, точно жемчужный венец на папской тиаре; подпиравшие свод колонны, тонкие и частые, как прутья решетки, прорезали мрак блестящими штрихами: перед каждой теплилась бронзовая лампада, мерцая красным огоньком. Посреди гулкого пола возвышался длинный саркофаг белого мрамора; над ним нависал балдахин из старинной парчи, расшитый потускневшим от времени золотом. Два ряда светильников тянулись погребальными огнями к двери, узкой, как щель, и завешанной красной тканью. Армянский священник в спущенном на лицо капюшоне, весь утонувший в складках черного облачения, сонно и молчаливо взмахивал кадилом.
Поте снова дернул меня за рукав.
— Гробница!
О, благочестие! О, тетушка! Передо мной, в нескольких вершках от набожных губ, стоял гроб моего господа! И тут же, словно овчарка среди овец, я пустился рыскать в шумной толпе монахов и богомольцев в поисках круглого веснушчатого личика под шляпкой, на которой покачиваются перья чайки! Долго бродил я там, растерянный и оглушенный… То натыкался на францисканца, подпоясанного пеньковой веревкой; то отскакивал от коптского священника, скользившего, точно бесплотный призрак, вслед за своими служками, которые били в бубны времен Озириса; то спотыкался о груду белых одежд, лежавших на каменных плитах, как куль, из которого неслись сокрушенные стенания; потом нечаянно наступил на совершенно голого негра, мирно спавшего под колонной. Время от времени раздавалось священное гудение органа, прокатывалось под мраморным сводом и замирало с глухим ропотом, как разлившаяся по берегу волна; и тут же в другом конце храма возносилось пронзительное, дрожащее пение армян и билось о мраморные стены, как пойманная птица, рвущаяся на волю. У одного из алтарей мне пришлось разнимать двух толстых клириков — латинского и греко-кафолического вероисповедания, — которые обзывали друг друга мошенниками, пылая от ярости и распространяя запах лука. Дальше я увидел кучку русских богомольцев с длинными нечесаными волосами; они пришли пешком откуда-нибудь с Каспия; израненные ноги были обернуты тряпками; они не смели шелохнуться, оцепенев от благоговения, забыв о своих стеклянных четках; иные растерянно мяли в руках войлочные шапки. Оборванные ребятишки кувыркались в темных боковых притворах или клянчили милостыню. Было душно от ладанного дыма. Служители конкурирующих культов хватали меня за полы и наперебой совали мне под нос разные святыни — боевые или божественные: кто шпоры Готфрида Бульонского, кто обломок зеленой трости, которой бивали Христа.