Человеческое счастье редко ничем не омрачается, а безоблачное счастье само по себе вселяет испуг. Мое же счастье, хоть и предельно насыщенное, было далеко не безоблачно, и при всей моей сумасшедшей радости (например, когда Джулиан покупала совок и щетку) я вскоре принялся мучить себя всеми грозившими нам ужасами и бедами. Я думал о мстительном Арнольде, о затаившей обиду Рейчел, о несчастной Присцилле. О том, как я странно и глупо наврал про свой возраст. Наше непосредственное будущее было под огромным знаком вопроса. Теперь, когда я был с Джулиан, кошмары обратились в конкретные проблемы. Скоро в уединении я расскажу ей все, пусть сама судит. Когда любишь и любим, даже самые настоящие трудности — хотя порой это лишь иллюзия — кажутся пустячными и просто несуществующими. Вот и я не допускал даже мысли, что нас могут обнаружить. Мы скроемся. Никто не знает, где мы. Я никому не говорил о своих планах.
Пока я в синих сумерках вел машину между старыми цветущими каштанами и видел полную луну как блюдо сливок над ячменным полем, ловившим последние лучи солнца, меня беспокоили две вещи: первая — абстрактная и космическая, вторая — до ужаса конкретная. Космическое бедствие заключалось в моей уверенности, хоть она и никак не вытекала из моих размышлений о будущем, что я непременно потеряю Джулиан. Я больше не сомневался в ее любви. Но я испытывал безграничное отчаяние, словно мы любили друг друга целую вечность и обречены были устать от этого столь совершенного чувства. Я, как молния, пролетал по планете и, окружив всю вселенную, в тот же миг возвращался обратно, задыхаясь от этого отчаяния. Те, кто любил, меня поймут. Огромная петля захлестнула беспредельное время и пространство, и наши сомкнутые руки держали ее концы. Все это случалось раньше, возможно миллионы раз, и именно потому было обречено. Больше не было обычного будущего, только это полное исступленного восторга мучительное, страшное настоящее. Будущее рассекло настоящее, как меч. И даже теперь — глаза в глаза, губы к губам — мы уже погружались в грядущие ужасы. Еще меня беспокоило вот что: вдруг, когда мы приедем в «Патару» и ляжем в постель, у меня ничего не получится.
Тут мы начали пререкаться.
— Брэдли, ты слишком много думаешь, я это вижу. Мы справимся со всеми трудностями. Присцилла будет опять с нами.
— Мы нигде не будем жить.
— То есть как это?
— Не будем — и все. У нас нет будущего. Нам ехать и ехать в этой машине до бесконечности. Вот так.
— Зачем ты? Неправда. Смотри, я купила хлеба, и зубную пасту, и совок для мусора.
— Да. Поразительно. Но это как окаменелости, которые бог, по мнению верующих, создал, когда сотворил мир — за четыре тысячи лет до Рождества Христова, чтобы у нас была иллюзия прошлого.
— Не понимаю.
— Наше будущее — это иллюзия.
— Гадкие слова, они предают любовь.
— Наша любовь по своей природе замкнута в себе самой. Ей свойственна завершенность. Она не подвержена случайностям и лишена протяженности.
— Пожалуйста, оставь абстракции, это похоже на ложь.
— Может быть. Но у нас нет языка, на котором мы могли бы сказать правду о себе, Джулиан.
— Ну а у меня есть. Я выйду за тебя замуж. Потом ты напишешь замечательную книгу, и я тоже попробую написать замечательную книгу.
— Ты правда в это веришь?
— Да. Брэдли, ты мучаешь меня, по-моему, нарочно.
— Возможно. Я так с тобой связан. Я — это ты. Мне надо расшевелить тебя, пусть даже помучить, чтобы хоть немножко понять.
— Тогда делай мне больно, я вытерплю с радостью, только б нам это не повредило.
— Нам ничто не может повредить. В том-то и беда. — Я тебя не понимаю. Но мне кажется, ты говоришь так, как будто все это иллюзия, как будто ты можешь от меня уйти.
— Я думаю, можно понять и так.
— Но мы только что нашли друг друга.
— Мы нашли друг друга миллион лет тому назад, Джулиан.
— Да, да, я знаю. Я тоже так чувствую, но на самом деле, совсем на самом деле, после Ковент-Гардена прошло ведь только два дня.
— Я это обдумаю.
— Хорошо, обдумай хорошенько. Брэдли, никогда ты меня не бросишь, ты говоришь глупости.
— Нет, я тебя не брошу, моя единственная, моя любимая, но ты можешь бросить меня. Я совсем не хочу сказать, будто сомневаюсь в твоей любви. Просто какое бы чудо нас ни соединило, оно же автоматически нас и сломает. Нам суждено сломаться, катастрофа неизбежна.
— Я не позволю тебе так говорить. Я тебя крепко обниму и заставлю умолкнуть.
— Осторожно. В сумерках и так опасно ездить.
— Ты не можешь остановиться на минутку?
— Нет.
— Ты правда думаешь, я тебя брошу?
— Sub specie aeternitatis [47] — да. Уже бросила.
— Ты знаешь, я по-латыни не понимаю.
— Жаль, что твоим образованием так пренебрегали.
— Брэдли, я рассержусь.
— Вот мы и поссорились. Отвезти тебя обратно в Илинг?
— Ты нарочно делаешь мне больно и все портишь.
— У меня не слишком-то хороший характер. Ты меня еще узнаешь.
— Я знаю тебя. Знаю вдоль и поперек.
— И да и нет.
— Ты сомневаешься в моей любви?
— Я боюсь богов.
— Я ничего не боюсь.
— Совершенство приводит к немедленному отчаянию. Немедленному. Время здесь ни при чем.
— Если ты в отчаянии, значит, ты сомневаешься в моей любви.
— Возможно.
— Остановись, слышишь?
— Нет.
— Как мне доказать, что я тебя люблю?
— Я думаю, это невозможно.
— Я выпрыгну из машины.
— Не говори глупостей.
— Выпрыгну.
И в следующую секунду она выпрыгнула из машины.
Раздался звук, похожий на короткий взрыв, резкий ток воздуха, и ее уже не было рядом. Дверь распахнулась, щелкнула, качнулась и захлопнулась. Сиденье рядом со мной было пусто. Я свернул на травянистую обочину и затормозил.
Посмотрев назад, я увидел ее — темный неподвижный комок у края дороги.
У меня бывали в жизни страшные минуты. Многие из них я познал уже потом. Но эта из всех осталась самой прекрасной, самой чистой и самой глубоко ранящей.
Задыхаясь от ужаса и тревоги, я выскочил из машины и побежал по дороге назад. Дорога была пустынная, тихая, в синих сумерках почти ничего не разобрать.
О, бедная хрупкость человеческого тела, беззащитность яичной скорлупы! Как только ненадежное устройство из плоти и костей не гибнет на этой планете с твердыми поверхностями и беспощадной смертоносной силой тяжести? Я слышал явственно хруст и ощущал удар тела о дорогу.
Головой она уткнулась в траву, подогнутые ноги лежали на обочине. Страшней всего была первая секунда, когда я подошел к ней и увидел, что она недвижима. Я опустился на колени и застонал вслух, не решаясь притронуться к, возможно, страшно искалеченному телу. В сознании ли она? Вдруг сейчас закричит от боли? Мои руки парили над ней в проклятой беспомощности. Теперь, подле недвижно распластанного тела, которое я даже не смел обнять, мое будущее разом изменилось. И тут Джулиан сказала:
— Прости меня, Брэдли.
— Ты сильно расшиблась? — спросил я срывающимся, сдавленным голосом.
— Нет, по-моему. — Она села и обвила руками мою шею.
— Ох, Джулиан, осторожно, ты ничего не повредила, не сломала?
— Нет… точно нет… Посмотри, здесь всюду эти горбатые подушки из травы, или мха, или… на них я и упала.
— Я боялся, что ты упала на дорогу.
— Нет. Я опять ободрала ногу… и лицом ударилась… уф! Ничего, наверно. Только больно. Подожди-ка, я попробую пошевелиться. Да… все в порядке… Прости меня.
Тогда я по-настоящему обнял ее, и мы прижались друг к другу, полулежа среди травянистых мшистых кочек у канавы, заросшей цветущей крапивой. Лунное блюдо со сливками уменьшилось и побледнело, стало блестеть металлом. Мы молча обнимались, и тьма стала сгущаться, воздух сделался плотней.
— Брэдли, мне холодно, я потеряла босоножки.
Я разжал руки и, перегнувшись, начал целовать ее холодные мокрые ноги, вдавившиеся в подушку сырого, пористого мха. У них был вкус росы, и земли, и маленьких зеленых головок мха, пахнущих сельдереем. Я обхватил руками бледные мокрые ступни и застонал от блаженства и страстного желания.