Каковы они, плоды одиночества, я знаю теперь, мой любезный друг, гораздо лучше и глубже, чем тогда, благодаря своему опыту и вашей мудрости. Тот человек, каким я был тогда, видится мне слепцом и пленником. Предчувствия меня не обманывали, и направление было избрано верно. Только путь оказался гораздо длиннее, чем мне представлялось.
На следующее утро, то есть назавтра после того обескураживающего разговора с Рейчел, я снова принялся укладывать чемоданы. Я провел беспокойную ночь, кровать словно горела подо мной. И я принял решение уехать. Кроме того, я намерен был съездить в Ноттинг-Хилл — повидать Присциллу и провести холодный, деловой разговор с Кристиан. Искать перед отъездом встречи с Рейчел или Арнольдом я не хотел. Лучше написать им обоим из моего уединения по длинному сердечному письму. Я заранее предвкушал удовольствие от писания этих писем: теплого и подбадривающего — Рейчел, иронического и покаянного — Арнольду. Мне только надо было немного подумать, и я, без сомнения, разобрался бы в положении вещей, нашел бы способ защитить себя и удовлетворить их обоих. Для Рейчел — amitie amoureuse [18], для Арнольда — бой.
Ум, постоянно озабоченный собою, чувствительно реагирует на все, что наносит ущерб его достоинству (читай: тщеславию). И при этом неутомимо изыскивает способы восполнить понесенный ущерб. Я был расстроен и устыжен тем, что Рейчел считает меня пустословом и неудачником, а Арнольд изображает дело так, будто в чем-то «разоблачил» (и еще того хуже — «простил») меня. Но мысленно я уже переписывал всю картину. Ведь они оба у меня в руках, Рейчел я еще утешу, с Арнольдом рассчитаюсь. В ответ на вызов моя пострадавшая гордость опять поднимала голову.
Я утешу Рейчел невинной любовью. Это решение и самый звук «правильного» слова принесли мне в то незабываемое утро ощущение собственной добродетели. Но мысли мои были больше заняты другим: образом Кристиан. Именно образом, а не какими-то связанными с ней соображениями. Эти образы, проплывающие в пещере нашего сознания (ибо сознание наше, что бы там ни говорили философы, действительно темная пещера, в которой плавают бесчисленные существа), разумеется, не нейтральны, они уже пропитаны нашим отношением, просвечены им. Я все еще чувствовал по временам прежнюю смертельную ненависть к своей угнетательнице. Я чувствовал также упомянутую сомнительную потребность исправить произведенное мною жалкое впечатление, демонстрируя безразличие. Я выказал слишком много эмоций. Теперь буду смотреть на нее с холодным любопытством. Так я стал мысленно разглядывать ее накаленный образ и вдруг увидел, как он преображается прямо у меня на глазах. Не возвращалась ли ко мне память о том, что когда-то я любил ее?
Я встряхнул головой, закрыл крышку чемодана и защелкнул замок. Мне бы только сесть за работу. Один день одиночества, и я смогу написать что-то: драгоценные, чреватые будущим несколько слов, словно семя, брошенное в почву. А уж тогда я смогу наладить отношения с прошлым. Ни с кем не мириться, ничего не искупать, а просто сбросить бремя горького раскаяния, которое тащил на себе всю жизнь.
Зазвонил телефон.
— Говорит Хартборн.
— А, здравствуйте.
— Почему вас не было?
— Где?
— У нас на вечере. Мы специально выбрали день, когда вам удобно.
— Ах, боже мой! Простите.
— Все были так огорчены.
— Мне ужасно жаль.
— Нам тоже.
— Я… я надеюсь, что вечер, несмотря на это, удался…
— Несмотря на ваше отсутствие, вечер удался на славу.
— Кто был?
— Вся старая компания. Бингли, и Грей-Пелэм, и Дайсон, и Рэндольф, и Мейтсон, и Хейдли-Смит, и…
— А миссис Грей-Пелэм была?
— Нет.
— Замечательно. Хартборн, мне очень жаль.
— Не беда, Пирсон. Может, пообедаем вместе?
— Я уезжаю.
— А, ну да. Я бы тоже не прочь куда-нибудь податься из города. Пришлите открытку.
— Право, мне очень жаль…
— Ну что вы, что вы.
Я положил трубку. Я чувствовал на себе десницу рока. Даже воздух вокруг меня был душен, словно полон воскурений или цветочной пыльцы. Я посмотрел на часы. Пора было ехать в Ноттинг-Хилл. Я остановился перед горкой, где лежал на боку маленький буйвол со своей всадницей. Я так и не рискнул выправлять ножку буйвола из страха сломать хрупкую бронзу. За окном косое солнце бесплотным контрфорсом подпирало замызганную стену, высвечивая кружевным рельефом разводы грязи и трещины между кирпичами. Все и внутри и снаружи трепетало ясностью, казалось, неодушевленный мир готовился изречь слово.
И тут позвонили в дверь. Я пошел открывать. Это была Джулиан Баффин. Я поглядел на нее с недоумением.
— Брэдли! Ты забыл. Я пришла на беседу о «Гамлете».
— Я не забыл, — ответил я и про себя выругался. — Входи.
Она прошла впереди меня в гостиную и придвинула к инкрустированному столику два лирообразных стула. На один из них она села и положила перед собой открытую книгу. На ней были лиловые сапоги, ярко-розовое трико, какое называют теперь колготками, и короткое, похожее на рубаху сиреневое платье. Свои густые золотисто-русые волосы она зачесала или просто закинула назад, и они стояли веером позади ее головы. Лицо ее сияло летом, солнцем, здоровьем.
— Те самые сапожки, — сказал я.
— Да. Жарковато, конечно, но я хотела показаться в них тебе. Они мне так нравятся, я ужасно тебе благодарна. Ты в самом деле не против, если мы поговорим немного о Шекспире? У тебя такой вид, будто ты куда-то собрался. Ты правда помнил, что я должна прийти?
— Да, да. Конечно.
— Ах, Брэдли, ты так успокоительно действуешь на мои нервы! Меня все раздражают, кроме тебя. Я не стала доставать второй текст. У тебя ведь есть?
— Да. Вот, пожалуйста.
Я сел против нее. Она сидела на стуле боком, выставив из-под стола ноги в лиловых сапожках. Я оседлал свой стул, сжимая его коленями. И открыл лежащий на столе том Шекспира. Джулиан рассмеялась.
— Чему ты смеешься?
— У тебя такой деловитый вид. Убеждена, что ты не ждал меня. Забыл и думать о моем существовании. А теперь вот сидишь — вылитый школьный учитель.
— Может, ты тоже успокоительно действуешь на мои нервы.
— Брэдли, как это все здорово!
— Еще ничего не было. Может быть, выйдет совсем не здорово. Что будем делать?
— Я буду задавать вопросы, а ты отвечай.
— Что ж. Начинай.
— Видишь, у меня тут целый список вопросов.
— На этот я уже ответил.
— Про Гертруду и… Да, но ты меня не убедил.
— Ты что же, намерена отнимать у меня время этими вопросами да еще не верить моим ответам?
— Это могло бы оказаться отправной точкой для дискуссии.
— Ах, у нас еще и дискуссия, оказывается, будет?
— Если у тебя найдется время. Я ведь понимаю, как тебе некогда.
— Ничуть. Мне абсолютно нечего делать.
— Я думала, ты пишешь книгу.
— Все враки.
— Ну вот, ты опять меня дурачишь.
— Ладно, давай. Не сидеть же нам целый день.
— Почему Гамлет медлит с убийством Клавдия?
— Потому что он мечтательный и совестливый молодой интеллигент и не склонен с бухты-барахты убивать человека только потому, что ему привиделась чья-то тень. Следующий вопрос?
— Брэдли, но ведь ты же сам сказал, что призрак был настоящий.
— Это я знаю, что он настоящий, а Гамлет не знает.
— М-м. Но ведь должна быть еще и другая, более глубокая причина его нерешительности, разве не в этом смысл пьесы?
— Я не говорил, что не было другой причины.
— Какая же?
— Он отождествляет Клавдия с отцом.
— А-а, ну да. И поэтому он, значит, и медлит, что любит отца и у него рука не поднимается на Клавдия?
— Нет. Отца он ненавидит.
— Но тогда бы ему сразу и убить Клавдия.
— Нет. Ведь не убил же он все-таки отца.
— Ну, тогда я не понимаю, каким образом отождествление Клавдия с отцом мешает Гамлету его убить.
— Ненавидя отца, он страдает от этого. Он чувствует себя виноватым.