— Понимаешь, Дэвид верил, что рожден для сцены, что в качестве актера он достигнет бессмертия.
— Вы когда-нибудь видели его на сцене? — спросил я.
— Один лишь раз, — со вздохом призналась добрая женщина. — Здесь, в «Новом театре» Балтимора, в очень забавном спектакле.
— «Себастьян Барнуэлл, или Наглый жених»? — уточнил я.
— Возможно, — ответила Матушка. — Я уже не помню названия. Но выступление твоего отца помню отчетливо, словно это было вчера. Я так разволновалась, когда он вышел на сцену одетый английским джентльменом. Воплощение аристократической мужественности! Он произнес лишь несколько слов, однако в моих ушах они звучали сладчайшей поэзией. Но зрители! Они топали, свистели, выкрикивали непристойные оскорбления! Бедный Дэвид! Я видела, как он покраснел, сжался от унижения. В тот миг я была близка к исступлению. Правда, Эдди, будь у меня оружие, я бы, кажется, заставила его мучителей умолкнуть навеки. В ту пору в моих глазах брат не мог сделать ничего дурного.
Пристально всматриваясь в лицо Матушки, я отметил необычное явление: ее черты, всегда выражавшие либо блаженное спокойствие, либо глубокую материнскую заботу, исказились, превратившись в бледную маску. Вместо обычного здорового и чистого румянца лицо ее пошло неровными розовыми пятнами, маленькие глазки горели возмущением, губы кривил гнев. Было очевидно, что воспоминание о провале брата осталось для нее источником крайне болезненных, желчных воспоминаний.
Прошла почти минута, прежде чем дар речи вернулся к ней. Глотнув для успокоения чаю, тетушка продолжала:
— Вскоре после этой ужасной сцены я видела брата в последний раз!
— Когда это было? — торопливо переспросил я, подаваясь вперед на стуле.
— В начале июле, темным дождливым вечером. Я сидела дома одна, читая роман Диккенса, как вдруг кто-то постучал в парадную дверь. Я открыла и вздрогнула при виде брата. Ни слова не говоря, он прошел в гостиную и опустился на стул. Одежда его промокла насквозь, у его ног вскоре натекла целая лужа. А его лицо — этот дикий — безумный почти взгляд!
— Я разволновалась не на шутку. Стоило ему открыть рот, и я угадала, что он смертельно пьян. Ох, Эдди, у меня сердце чуть не разорвалось, когда я увидела его в таком состоянии!
— Что же он сказал?
— Он жаловался на свою жизнь: мол, сплошные несчастья, все против него, весь мир строит козни. Потом вдруг попросил у меня денег. Разумеется, я ничем не могла с ним поделиться, ты же знаешь мои обстоятельства. Когда я попыталась кротко объяснить это ему, он вскочил на ноги и завопил: «Так пусть моя погибель падет на твою голову!» — «Боже, — прошептала я, — что ты такое говоришь, Дэвид?» — «Я сыт по горло этой жизнью! Не желаю больше терпеть издевательства! Прощай навсегда!» — С этими словами он повернулся и бросился опрометью в ночь и никогда больше не возвращался — ни ко мне, ни к другим членам своей семьи.
В последних словах Матушки прозвучала давно затаенная скорбь. Голос ее дрогнул, глаза увлажнились слезами.
Она попыталась утереть уголком фартука два ручейка, сбегавшие по ее щекам, а я старался подбодрить бедную женщину, ласково похлопывая ее по плечу.
— Значит, с тех пор и по сей день вы ничего не слышали о нем? — спросил я минуту спустя.
Покачав головой, она отвечала:
— Только слухи. То ли он умер от желтой лихорадки в Норфолке, штат Виргиния. То ли бы убит в кабацкой драке в Саванне, Джорджия. Бежал с шотландской девкой и перебрался с ней за границу. Что из этого правда и если в этих историях хоть капля истины — кто скажет?
На несколько мгновений мы оба погрузились в молчание. Самые безумные догадки вихрем проносились в моем мозгу.
Я не мог долее оставаться в бездействии. Вскочив на ноги, я возвестил:
— Матушка, я, как всегда, глубоко благодарен и обязан вам за вашу помощь и прошу простить меня, если эти расспросы причинили вам боль.
— Куда ты собрался, Эдди?
— Нужно передать полковнику Крокетту все, что мне удалось узнать со вчерашнего вечера. Хотя он обещал зайти за мной в полдень, мне терпения недостанет так долго его дожидаться.
— Ты же еще не завтракал! — встрепенулась Матушка.
— В данный момент муки голода отнюдь еще не пробудились во мне, а если подобные неприятные ощущения возникнут позднее, я всегда могу посетить обеденный зал в гостинице мистера Крокетта. Вас же я прошу передать сестрице мой поклон и мою глубочайшую любовь, как только она пробудится.
И, запечатлев на широком челе матушки благодарственный поцелуй, я поспешил к двери и вышел на улицу.
Для столь раннего часа было необычно жарко и душно, все небо заполнили серые, низко нависающие громады облаков. Скоро человеческий рой загудит на этих улицах, но пока они оставались почти пустынными, что позволило мне, не натыкаясь на встречных, быстрым шагом достичь Файетт-стрит. Пока ноги мои передвигались в сторону отеля Барнума, разум все еще обдумывал сведения, только что сообщенные мне матушкой. Ее повесть о тяжком унижении, постигшем моего отца на сцене «Нового театра», во всех подробностях совпадала с прочитанной мною тем же утром рецензией. Особенно меня поразило, до какого исступления довели тетушку, по ее же словам, жестокие, ядовитые издевки аудитории. Если столь кроткое, любящее, столь добросердечное существо, как Матушка, могло дойти до подобного состояния, тем самым подтверждался уже сложившийся в моем рассудке вывод: нынешняя чреда убийств — кровавое следствие того давнего вечера мучений и позора.
Но кто в таком случае повинен в этих чудовищных преступлениях? Личность убийцы оставалась загадочной по-прежнему. В этой связи меня заинтересовал упомянутой Матушкой слух, никогда прежде не достигавший моих ушей: будто бы безответственный мой родитель не только покинул на произвол судьбы жену и детей, но сделал это ради другой женщины, ради «шотландской девки» — непривычно резкое выражение в устах Матушки. Возможно ли, чтобы этот слух уходил корнями в действительность и трижды встретившаяся мне призрачная и странная женщина имела какое-то отношение к этим событиям?
Когда я поспешал на встречу с Крокеттом, внимание мое было полностью поглощено этими размышлениями, как вдруг внезапный порыв северо-восточного ветра направил прямо в мой левый глаз крупную соринку, вызвавшую обильные потоки слез. Остановившись, я извлек из кармана носовой платок и попытался удалить терзающую глаз частицу. Я стоял посреди пустынной улицы, протирая свой орган зрения и часто мигая, как вдруг в тумане передо мной материализовался другой пешеход, который почему-то резко остановился при виде меня. Наконец зрение прояснилось, и я смог вглядеться в грозную фигуру, высившуюся передо мной. Читатель без труда поймет, какое изумление, шок, почти ужас я испытал, узнав отвратительную физиономию… Ганса Нойендорфа!
— Доброе утро, мистер По! — сказал он, и его широкий безгубый рот растянулся в презрительной усмешке. Поскольку с этой внушающей омерзение и страх личностью я до тех пор сталкивался лишь однажды, я успел забыть, какое мрачное впечатление производит его до крайности отталкивающая наружность: неестественно крупная голова, свинячьи глазки, толстый сплющенный нос. Левое ухо, полуоторванное во время «горячего дельца» с полковником Крокеттом и пришитое обратно на редкость безруким полицейским врачом, торчало под нелепым углом — еще одна неприятная деталь и без того отталкивающей внешности.
Глядя на меня с выражением неукротимой злобы, этот омерзительный тип воскликнул:
— Ловить тебя — все равно что за намыленным угрем гоняться, коротышка ты бледная! Но теперь от меня не уйдешь! — И он сделал шаг ко мне.
В жизни каждого мужчины, даже наименее воинственного, выдаются мгновения, когда обстоятельства принуждают его дать волю тем диким, примитивным порывам, которые природа вложила в самца. И потому, когда Нойендорф приблизился ко мне, я инстинктивно принял боевую стойку, усвоенную в пору учебы в университете Виргинии, где мои достижения боксера-любителя стяжали мне любовь всего студенческого братства. Повернувшись боком, я слегка согнул ноги в коленях и сжал руки в тугие кулаки, подняв обе руки точно под углом в девяносто градусов, левую чуть выше правой, согласно освященной веками традиции кулачного боя.