Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Далее следовал ритуал. Дело в том, что недавно Рувен обучил Цвику песне на русском языке:

«Мама, мама, что я буду делать,
Как настанут зимни холода,
У тебя нет теплого платочка,
У меня нет зимнего пальта!»

Когда Рувен приблизился, Цвика скомандовал: “Тхы, четыхэ” – и они запели дружным безголосым дуэтом. Но пели недолго: Цвика, чувствуя, что перевирает слова незнакомого языка, расхохотался, а вслед за ним заржал и Рувен.

– А-ра-вит! – раздался крик все того же Хейфеца. “Чего орать, – подумал Цвика. – И так все знают, что в восемь – аравит. До чего же этот Хейфец любит шуметь, чтобы привлечь к себе вни… Тьфу!” Цвика прикусил мысль, как прикусывают язык. Ну почему он такой, почему у него не получается любить ближнего без примесей, как этого требует Тора? Правда, ему удается никому не показывать свою раздражительность, но с другой стороны – плохо удается. Люди всё равно на него обижаются. Да и назвать это раздражительностью – больно мягко. Откуда в нем эти выплески какой-то злобы, ярости? И какой он после этого еврей Торы, если не может соблюдать основу основ – “Не делай другому того, что ненавистно тебе”. Тем более что сейчас-то он и на часы посмотреть забыл. И опоздал бы, если бы не Хейфец. Так что надо спасибо сказать, а не злиться. Да, недаром рав Элиэзер говорит, что другие заповеди человек всю жизнь выполняет, а заповедь любови к ближнему – всю жизнь только учится выполнять.

Цвика поднялся и вдоль белых эшкубитов, служивших «корпусами» общежития, направился к синагоге.

Эшкубиты! Грязно-белые кубики, шершавые коробки! Что может быть уродливее вас и что может быть прекраснее! Сначала, после скандалов в газетах, драк с полицейскими, обивания порогов и обличительных речей в наш адрес в Кнессете, в руках первопроходцев появляется, наконец, заветная бумажка с разрешением на создание поселения – справка о том, что еврейское правительство, скрепя сердце, позволяет еврейскому народу пожить еще на одном пустующем клочке еврейской земли. Потом рядом с времянкой-«караваном», вагончиком без колес, с которого сейчас начинается борьба за создание поселения (когда-то она начиналась с палатки) строится эшкубит, знак того, что мы здесь – навсегда. А караван стоит рядом и тихо ждет нового боя, когда его повезут в следующее новорожденное поселение.

Синагога размещалась тоже в эшкубите, но не в обычном, квадратном, а длинном, как барак. Когда Цвика приблизился, он, еще не войдя в помещение, понял по доносившемуся из открытых окон бормотанию молящихся, что догнать их будет трудно, однако, поднатужился, скороговоркой протараторил вступительные благословения и уже вместе со всеми произнес:

– Шма, Исраэль…

– Слушай, Израиль, Г-сподь наш Б-г, Г-сподь один!

Цвика закрыл глаза и увидел себя на опушке бескрайнего украинского леса. (Он что-то слышал про Украину что-то, про Сибирь, но у него эти понятия совмещались). Посреди леса – горсточка евреев, а вокруг них – казаки. И казак, усатый такой, приставляет ему, саблю к горлу и крест – к губам. Или – или. И все евреи смотрят на него, Цви Хименеса. Если дрогнет, они тоже дрогнут. И он зажмуривается и кричит: “Шма, Израэль! Слушай, Израиль, Г-сподь един, Г-сподь наш Б-г!” А казак его – саблей по горлу.

Золоченой саблей месяц рассекал черное тело ночи, когда, закончив ужин, Цвика вышел из столовой. Он вспомнил, что собирался позвонить Хаиму. Старина Хаим! Сколько они с ним вместе помотались по стране – перепрыгивали из тысячелетия в тысячелетие на раскопанных археологами древнего Меггидо, охватывали взглядом с Хермона три страны, лежащие под ногами, спускались в лунную преисподнюю кратера Рамона…

Ноль-шесть-четыре-восемь-пять-один-один-восемь-пять. Автоответчик. Увы, Хаима нет дома. А до чего же нужно с ним посоветоваться! Цвика уткнул взгляд в навалившуюся на холмы тьму, будто в ней прятался еще один, какой-то неведомый друг, готовый подсказать ему что делать. Но никакой друг оттуда не вылез.

Зато выплыло зеленое светящееся пятно – абажур ночника. Из-под него выплескивался свет, который оживал при соприкосновении с белой стеной и умирал, утопая в складках одеяла. Под одеялом лежала девушка. Она натянула его себе на подбородок. Даже нижняя губа была прикрыта, зато верхняя алела на фоне матового розоватого лица. Глаза смотрели серьезно и с какой-то болью. По подушке струились волосы.

Он тогда случайно зашел к ней, и, присев на краешек кровати, застыл, потрясенный ее взглядом. Он не боялся, что кто-нибудь войдет в комнату, даже не думал об этом, он вообще забыл, что существует дверь, которую могут открыть. Он лишь недоумевал, как умудрились соседствовать эти жгуче-карие глаза, длинные черные ресницы и каштановые волосы, залившие подушку. Он знал, что никогда не осмелится откинуть одеяло, под которым находится великое сокровище – ее тело, что не может прикоснуться губами ни к этим губам, ни к этим глазам, но волосы… Самое внешнее в человеке. Граница между живым и мертвым. Они растут, как живые, но не чувствуют боли. Он протянул руку и начал гладить ее по волосам, Она улыбнулась. Он провел указательным пальцем по ее щеке. Он положил руку на тонкое одеяло. Рука заскользила по гладкой ткани, чувствуя под ней плечи, грудь. Больше между ними не произошло ничего. Но в этот момент оба почувствовали, что прикованы друг к другу. Быть может, на миг. Быть может, навек.

И вот теперь который день подряд он сходит с ума, не знает, что со всем этим делать. С кем посоветоваться? С отцом или с матерью?

Разным бывает баалей тшува, возвращение к религии. Бывает, что оно проходит очень мягко. Что до его родителей, то они люди крайних взглядов и ежедневно вступают в бой с собою прежними, а равно с любым своим или чужим поступком, намерением, мыслью, хоть как-то напоминающим их собственные до возвращения к Торе. Что же делать? И последнюю очередь он вспомнил о том, о ком должен был вспомнить первым – о раве. Стыд, как сок спелого лимона, попавший на язык, заставил Цвику скривиться. Надо же – «верующий» еврей! И еще думает. Да быть может, ситуацию Б-г специально так скроил, чтобы дать ему возможность правильно поступить, чтобы проверить, побежит ли он к раву или к мамочке с папочкой, заветному другу Хаиму или вообще к самому себе.

Он убрал мобильный телефон в карман и двинулся в дальний эшкубит, в кабинет рава Элиэзера. Сейчас девять часов. Рав Элиэзер в это время обычно разбирает свои бумаги и принимает всякого, кто придет.

Цвика надавил на ручку, ходившую ходуном оттого, что все шурупы разболтались, и, открыв дверь, вошел в темную учительскую, которая заканчивалась коридорчиком, в кабинет рава Элиэзера. Вообще-то, он мог бы весь путь к кабинету рава проделать и с туго завязанными глазами. Конечно же, несмотря на темноту, Цвика запросто мог сориентироваться в учительской, где зачастую проходили уроки, и куда детям вход не только не возбранялся, но и приветствовался.

Но тут он оробел и, перешагнув порог, вдруг как-то застрял, начал озираться, наугад ткнул большим пальцем в белый кубик выключателя… Промахнулся. Еще раз ткнул. Попал. Белые стены озарились белым же светом, пронзительно-белым, который бывает лишь в офисах и школах.

– Кто там? – раздался голос рава Элиэзера. Всё. Сейчас он задаст ему вопрос, с которым вряд ли кто из учеников когда-нибудь обращался к нему – и будь что будет, – твердо решил Цвика и… развернувшись на сто восемьдесят градусов, бросился бежать. При этом он споткнулся об обломок глиняной вазы, некогда украшавшей мини-клумбу перед входом в учительскую, и шмякнулся на траву. Сзади скрипнула дверь, и Цвика оказался в ковше света. Он обреченно поднялся. На пороге учительской стоял рав Элиэзер.

– …Рав Элиэзер, мне уже шестнадцать лет. Через два года – в армию. Я, конечно, пойду в боевые части, как все у нас в Самарии. Только бы профиль не подкачал.

5
{"b":"195696","o":1}