Потому тятенька и поехал.
— Какой он добрый, какой славный человек! — вскликнула Марфа Михайловна. — Вот и нам сколько добра сделал он, когда Сергей Андреич пустился было в казенные подряды, из беды нас вызволил[97].
Тогда еще внове была я здесь, только что приехала из Сибири, хорошенько и не понимала, какое добро он нам делает… А теперь каждый день бога молю за него. Без него идти бы нам с детками по миру. Добрый он человек.
— Да, — примолвила Аграфена Петровна. — Вот хоть и меня, к примеру, взять. По десятому годочку осталась я после батюшки с матушкой… Оба в один день от холеры в больнице померли, и осталась я в незнакомом городу одна-одинешенька. Сижу да плачу у больничных ворот. Подходит тятенька Патап Максимыч. Взял меня, вспоил, вскормил, воспитал наравне с родными дочерьми и, мало того, что сохранил родительское мое именье, а, выдавши замуж меня, такое же приданое пожаловал, какое и дочерям было сготовлено.
И засверкали слезы на ресницах Аграфены Петровны. Эти слезы и простой, бесхитростный рассказ про «доброго человека» растрогали Марфу Михайловну. Не знала еще она, что сделал Патап Максимыч для богоданной дочки своей. «Хорошо на твоем свете, господи, — подумала Марфа Михайловна, — ежели есть еще такие люди на нем».
Вечером долго сидели за чайным столом. Шли разговоры веселые, велась беседа шутливая, задушевная. Зашла речь про скиты, и Патап Максимыч на свой конек попал — ни конца ни краю не было его затейным рассказам про матерей, про белиц, про «леших пустынников», про бродячих и сидячих старцев[98] и про их похожденья с бабами да с девками. До упаду хохотал Сергей Андреич, слушая россказни крестного; молчала Аграфена Петровна, а Марфа Михайловна сказала детям:
— Прощайтесь-ка, детушки, ложитесь спать. Пора.
Старшие, почти уж подростки, вздумали маленько поспорить, говорили, что рано еще и спать им не хочется, но Марфа Михайловна, с доброй кроткой улыбкой любящей матери, строго посмотрела на них и молча пальцем погрозила. С грустным видом дети стали прощаться. А больно хотелось им еще послушать смешных россказней Патапа Максимыча.
— Этого слушать им еще не годится, — скромно улыбаясь, молвила Марфа Михайловна по уходе детей. Теперь говорите, Патап Максимыч, из детей мы вышли, а я с Аграфеной Петровной не красные девушки, ушки золотцом у нас не завешаны, обе были на божьем суде[99]. А все-таки вы уж не очень…
— Вот те и на! Вот и попал ерш в вершу… А мне, признаться, и невдомек, — вскликнул Патап Максимыч. — Ну, не взыщите на старике, матушка Марфа Михайловна. Ни вперед, ни после Не буду. А что поначалили меня, за то вам великий поклон.
И поклонился ей в пояс.
— Полноте, Патап Максимыч. Я ведь это только для деточек, — сказала Марфа Михайловна. — Молоды еще, соблазнов пока, слава богу, не разумеют. Зачем прежде поры-времени им знать про эти дела?.. Пускай подольше в ангельской чистоте остаются. По времени узнают все и всего натерпятся. А память о добром детстве и на старости лет иной раз спасает от худого.
— Верно ваше слово, Марфа Михайловна, — сказал Патап Максимыч и, обратясь к Сергею Андреичу, примолвил: — Ну их к бесам старцев шатунов да скитских матерей. Зачни про них говорить, как раз на грех наскочишь. Ей-богу.
— Как же это, крестный, ты говоришь об них так непочтительно и всегда готов над ними надругаться, а сам держишься ихней веры?.. — спросил его Сергей Андреич.
— Человек в чем родился, в том и помри, — сказал на то Патап Максимыч. — Веру переменить, не рубаху сменить. А ежели до бога, так я таких мыслей держусь, что, по какой вере ему ни молись, услышит он созданье рук своих. На что жиды — плут на плуте, мошенник на мошеннике, и тех господь небесной манной кормил. Без конца он милосерд.
— А ежели держишься ты того, в чем родился, так зачем же издеваешься над своим духовным чином? — спросил Сергей Андреич.
— Для того что набитые дураки все они, — отвечал Патап Максимыч. — Ежели правду сказать, умного меж ними и не бывало. Да к тому — каждый из вора кроён, из плута сшит, мошенником подбит; в руки им не попадайся, оплетут, как пить дадут, обмишулят, ошукают[100]. Теплые ребята, надо правду говорить.
— Коли плуты, так не дураки, — заметил Сергей Апдреич. — Плутов дураков не бывает.
— Этого не скажи, — молвил Патап Максимыч. Немало есть на свете людей, что плутовства и обманства в них целые горы, а ума и с наперсток нет. Таких много… Из самых даже первостатейных да из знатных бывают. У иного, пожалуй, ум-от и есть, да не втолкан весь. Вот что, дружище!
— Значит, и из ваших духовных сколько-нибудь умных наберется же? — молвил Сергей Андреич.
— Мало, — ответил Патап Максимыч. — Возьми хоть моего зятька. Гремел, по разуму первым человеком считался. А раскуси — дурак дураком. Что на уставах-то собаку съел, так что ж тут доброго да полезного? Пустошь, боле ничего. «Пролога» да «Кормчие», «Златоусты» да «Маргариты», а лошади не умеет запрячь, рожь от овса не отличит. А на дело его и не спрашивай. Дармоед, тунеядец, больше ничего. И все они такие. Сестрицу мою возьми, Манефу, — славят умницей, а я не возьму греха на душу, этого не скажу, потому что знаю ее вдоль и поперек. Ловка, хитра — это так, хозяйка домовитая — и это так, а чтоб ума палата у ней была — это, брат, шалишь-мамонишь! Лукава, и лукавство ее за ум почитают. А что лукава, так лукава; одни уста и теплецом и холодком дышат, глаза зараз смеются и плачут.
Подъехать под кого, масленым блином кому в рот залезть, угодить угодному и неугодному — на это ее взять, тут она великая мастерица. Так разве это ум? Что минеи-то наизусть знает от доски до доски, так и это не ум. Ум, Сергей Андреич, в том, чтобы жить по добру да по совести и к тому ж для людей с пользой. А они что? Богу, что ли, в самом деле служат? Как не так! Служба-то у них — работа прибытка ради, доходное ремесло, больше ничего. Как бондарь долбилом — так попы да матери кадилом деньгу себе добывают. Всяк из них спасается, да больно кусается — попадись только в лапы. Вериги на плечах, а черт на шее… Ну их к шуту!.. И говорить не хочу… Не люблю паскудных!..
— А скажи ты мне, крестный, по совести: как ты нашу веру разумеешь? Как рассуждаешь об ней, ежель уж так про свою говорить? — погодя немного, спросил у Чапурина Сергей Андреич.
— Про великороссийскую то есть? — молвил Патап Максимыч.
— Да, про нашу, про великороссийскую, — сказал Колышкин, пристально глядя ему в глаза.
— По правде сказать тебе, по совести? — понизив голос, начал было говорить Патап Максимыч, но тотчас же смолк и немного призадумался Потом, с минуту помолчав, так продолжал: — Видишь ли, Сергей Андреич, хоша я не богослов и во святом писании большой силы не имею, однако ж так думаю, что вера Христова и у нас, и у вас — одна. Обе чисты, обе непорочны, и обе спасительны. И нам грех наносить хулу на великороссийскую, и вам не спасенье нашу хулить. А признаться: сдается мне, что ваша-то маленько неправедней будет. Это так. Что наши попы да скитницы ни толкуй, а я верно говорю. Да и разница-то у нас ведь только в обряде. Так аль нет?
— Конечно, все несогласие в обряде, — сказал Сергей Андреич. — А как, по-твоему, обряд-от где правильнее?
— Обряд-от? Да ведь обряд не вера. Что человеку одёжа, то вере обряд, — сказал Патап Максимыч. — Кто к какому обряду сызмальства обык, того и держись. Так, по моему рассужденью, выходит. Мало погодя продолжал он:
— По душе сказал я тебе, Сергей Андреич, как перед истинным богом, что великороссийская праведней нашей. Церковь, слышь, говорю, а не вера; вера у нас одна. Много и у вас по церковному делу слабостей, не меньше их и у нас. У вас люди слабоваты, у нас покрепче. Про господ поминать не стану, а по купечеству возьми, даже из нашего брата иных — из крестьян, кои побогаче…