— Вот как, — промолвила Акулина Мироновна.
— А сегодня, перед тем как нам сюда идти, — продолжала осиповская девица, — страсть сколько сундуков к Патапу Максимычу привезли, целый обоз. И говорили, что в тех сундуках сложено приданое Смолокуровой. Не на одну, слышь, сотню тысяч лежит в них. Все в каменну палатку поставили, от огня, значит, бережнее.
— Сто тысяч! — вскликнула Акулина. — Вот где деньги-то! У купцов да у бояр, а мы с голоду помирай! Им тысячи — плевое дело, а мы над каждой копейкой трясись да всю жизнь майся. А ведь, кажись, такие же бы люди.
— А всего-то, говорят, богатства ей после отца досталось больше миллиона, — сказала осиповская.
— Что за миллион такой? Я, девки, что-то про него не слыхивала, — сказала ершовская.
— Значит, десять сотен тысяч, тысяча тысяч, — пояснила одна из шишинских, сколько-то времени обучавшаяся в скитах.
— Господи владыка! — на всю избу вскликнула Мироновна. — Да что ж это такое? Ни на что не похоже! У одной девки такое богатство, а другие с голоду колей! Начальство-то чего глядит?
— А ведь как я погляжу на тебя, тетка Акулина, так глаза-то у тебя не лучше поповских, завидущие, — сказала девушка из ежовских. Сродницей Акулине она приходилась, но за сплетни не больно любила ее.
— А ты, дура, молчи, поколева цела, — крикнула на нее тетка Акулина. — В голове пустехонько, а тоже в разговоры лезет. Не твоего ума дело. Придет Алешка, принесет гармонику, ну и валандайся с ним, а в дела, что выше твоего разума, не суйся. Замолчала ежовская, примолкли и другие девушки.
— Заводи зазывную! — вдруг крикнула пряха из Шишинки. — Пора. Может, парни давно у ворот, да, не слыша зазывной, на двор нейдут.
Зашурчали веретена, громко девки запели. Тетка Акулина суетливо бегает взад и вперед по избе, прибирая в ожиданье гостей разбросанные вещи.
— Заводи, заводите, красны девицы, — говорит она. — Скликайте пареньков, собирайте молодцов. Поют девицы зазывную:[163].
Летал голубь, летал сизый,
Летал сизый по возгорью,
Искал голубь, искал сизый
Своей сизыя голубки.
Моя сизая голубка очень знакомита:
Через три пера рябенька, головка гладенька,
Руса коса до пояса, в косе лента ала,
Ала, ала, голубая, девонюшка молодая.
Возвивалась голубушка высоко далёко,
Садилася голубушка на бел горюч камень,
Умывалась голубушка водою морскою,
Утиралась голубушка шелковой травою,
Говорила голубушка с холостыим парнем:
"Уж ты, парень, паренек, глупенький твой разумок —
Не по промыслу заводы ты заводишь,
Трех девушек, парень, зад один раз любишь:
Перву Машу во Казани
Да Дуняшу в Ярославле,
А душеньку Ульяшеньку в Нижнем городочке;
Купил Маше ленту алу,
А Дунюшке голубую,
А душеньке Ульяшеньке
Шелковое платье.
Ты носи, моя Ульяша, мною не хвалися;
Коли станешь выхваляться —
Нам с тобой не знаться,
А не станешь выхваляться —
Ввек нам но расстаться.
А меж тем одинокий и грустный, усталый и до костей продрогший, переминаясь с ноги на ногу, Василий Борисыч стоит у ворот Акулины Мироновны. Тянет его в круг девичий, но берет опаска — неравно придет кто из осиповских да потом дома разблаговестит, что хозяйский зять у Мироновны на девичьих поседках был. Дойдут до жены такие вести — жизни не рад будешь, да и тесть по головке не погладит: «Ты, дескать, закон исполняй, а на чужих глаза пялить не смей». Мимо токарен да красилен лучше тогда и не ходи — трунить, зубоскалить станут рабочие, на смех поднимать…
А громкие девичьи голоса в избе Мироновны так и заливаются. Дрожь пробирает Василья Борисыча; так бы и влетел в избу козырем, облюбовал бы, какую помоложе да попригожее, и скоротал бы с ней вечерок в тайной беседе… Издавна на такие дела бывал он ловким ходоком, теперь уж не то. Что было, то сплыло, а былое быльем поросло.
Не стерпел, однако, Василий Борисыч, услыхавши зазывную. «Эх, была не была, — подумал он. — Авось не узнают, а ежели и явятся праздные языки, можно их закупить, на это денег хватит».
И вошел в беседу девичью, парней никого еще не приходило. Все диву дались, увидавши такого гостя.
Не знает, не придумает Акулина Мироновна, как принять, чем приветить Василья Борисыча. Рада приходу его — такие гости с пустыми руками не ходят; столько отсыплет чапуринский зятек, что, пожалуй, во всю зиму таких денег супрядками и не выручишь… И боязно шустрой вдовушке: "Ну, как проведает Патап Максимыч, что зять его у нее на посиделках был, да взбредет ему на ум, что я прилучила его, пропадай тогда головушка моя. Жить не даст! Доведет до большого начальства, что в дому у меня корчемство, тогда беда неминучая — в одной рубахе отпустят… Хоть шею тогда в петлю, хоть в омут головой!..
— Здравствуй, Мироновна! — переступая вдовин порог, громко вскликнул Василий Борисыч. — Здравствуйте, девицы-красавицы!.. Примите меня, голубоньки, во свой круг, во свое веселье девичье, приголубьте меня словом сладким, ласковым, — прибавил он, вешая шапку на колок.
— Милости просим, — в один голос отвечали девушки, раздвигая на лавках донца и опоражнивая место нежданному, негаданному гостю.
Оглядел Василий Борисыч девок и вдруг видит двух из Осиповки. Так его и обдало. «Теперь и невесть чего наболтают эти паскуды, — подумал он, — дойдет до тестя — прохода не будет, до жены дойдет — битому быть. Хорошенько их надо угостить, чтоб они ни гугу про ночные похождения женатого, не холостого».
В другой раз оглядел Василий Борисыч круг девичий и видит — середь большой скамьи, что под окнами, сидит за шитьем миловидная молоденькая девушка. Сел он возле нее, видит — белоручка, сидит за белошвейной работой. Спросил у нее:
— Как зовут, красавица?
— Как поп крестил — Лизаветой звал, — вскидывая плутовские глаза на Василья Борисыча, бойко отвечала белоручка и захохотала на всю избу. Другие девушки тоже засмеялись.
— А из коей будешь деревни? — спросил Василий Борисыч, подвигаясь к Лизавете. Та от него не отодвигалась.
— Ты, Василий Борисыч, человек поученый, книжный, — сказала она. — Тебе бы прежде спросить, как величают меня по отчеству, а потом и пытать, из какой я деревни.
— Так как же тебя звать, красавица, по отчеству? — спросил Василий Борисыч.
— Трофимовна, — отвечала она. — Отецкая дочь[164]. Тятенька Трофим Павлыч не то что по нашей деревне, а по всей здешней волости из первых людей.
— А чем промышляет? — еще ближе подвигаясь к Лизавете, спросил Василий Борисыч.
— Известно, горянщиной. По всей нашей палестине[165] все живут горянщиной, — отвечала отецкая дочь.
Смотрит Василий Борисыч на Лизавету Трофимовну — такая она беленькая, такая чистенькая и миловидная, что другие девушки перед ней уроды уродами, а приемы у отецкой дочери не те, что у тех, и все обхожденье, — с первого же взгляда видно, что не в избе она росла, не в деревне заневестилась. Руки нежные, не как у деревенских чупах, тотчас видно, что никогда Лизаветины руки черной работой не бывали огрублены.
Бывший рогожский посол еще поближе подвинулся к Лизавете, положил ей руку на плечо и стал полегоньку трепать его, не говоря ни слова. Отецкая дочь не противилась. С веселой вызывающей улыбкой поглядывала она исподлобья, и, когда Василий Борисыч стал мешать ей шить, она взяла его за руку и крепко пожала ее. Сладострастно засверкали быстрые маленькие глазки бывшего посла архиерейского. Горазд бывал он на любовные похожденья, навык им во время ближних и дальних разъездов по женским скитам и обителям.