И она взяла с лавки трубочку зубной пасты, недоеденную старой Матреной.
– Не смей! – закричал Тихомиров и – пришел в себя. – Мы поедим дома, – добавил он спокойнее, окидывая косым глазом поредевшую свиту. – А теперь, товарищи, пройдемся к монастырским руинам и посмотрим на панораму сверху вниз. Тут слишком пахнет. Шампанское выделяет пары… Но нас, руководящих и доверенных лиц, нас не тянет, нам не хочется, не должно хотеться, понятно?!. Тем более тебе, Проферансов, не пристало бегать, как маленькому, за вином и за водкой. Пора отвыкать [42]. Твоя задача писателя, городского историографа – неустанно изучать действительность в ее неуклонном развитии и давать каждому факту правдивое отражение. Будь нашим зеркалом, нашим Львом Толстым, которого ведь недаром прозвали в народе «зеркалом революции». Взгляни вокруг себя, проникнись окружающей жизнью и потом отрази ее выпукло в исторических мемуарах…
Город лежал перед ними, как лоскутное одеяло, перебуторенное и брошенное в вакхическом беспорядке. Красные флаги и скатерти, малиновые сарафаны, подбитые ветерком, спорили с озимой зеленью сельского хлебопашца, которая с вышины небес вклинивалась в ложбину, рассекая надвое железную голизну кустарника. А если еще учесть излучины и рукава реки бутылочного цвета, облепленные там и сям роями горожан, да прибавить к ним искривление улочек, тупиков, задворков и съехавшую набок церквушку с провалившимся куполом и ворохом воронья, полинялое кладбище в мелких крестиках и желтый гроб больницы по соседству с кряжистой темно-бурой тюрьмой, пустырь в мусоре и безлюдный проезжий тракт, блистающий на раздолье серебристыми змейками непросохшей грязцы, плюс каланча на выгоне, заборы, возня собак, плюс гармоника с придурью, кудлатый дым из трубы и над дымом – мчащиеся, будто кони, круглогривые облака, – если, повторяю, все это сложить вместе и как следует стасовать, то мы получим картину, открывшуюся взорам нашей изумленной публики.
– Картина, достойная кисти живописца! – объявил Проферансов и перевел дух. – Сбылась, исполнилась вековая мечта народа. Вот они – молочные реки и кисельные берега! Вот оно – Царство Небесное, которое по-научному правильнее называть скачком в светлое будущее. Никогда еще в истории человечества не было такой заботы о живом человеке. Никогда еще…
– Благодарю, достаточно, – прервал его Тихомиров и потрепал по плечу. – У тебя, старина, неплохой слог. Запиши на бумажку, потом покажешь.
Он сделал знак приближенным удалиться на сорок шагов и оставить его вдвоем с прекрасной Серафимой Петровной.
– Видишь ли, дорогая, было бы нежелательно, чтобы Савелий выбалтывал запросто мои мысли. Но то, что он говорил тут по внушению свыше, недалеко от истины. Помнишь, я тебе обещал подарить, – ни много ни мало – город Любимов? Нет-нет, ты не можешь отказываться от свадебного подарка… Вот он лежит покорный у наших ног. Покорный и одновременно – представь! – свободный, вольный город и в придачу – счастливый город, потому что я, я! регулирую все его помыслы и желания. Эти люди бесплатно пользуются редкой пищей и вином, которое к тому же безвредно для их здоровья, и не испытывают чувства зависимости, угнетения, а полны доверия к нам и детской любви. Я мог бы их заставить таскать на спине кули и рыть каналы орошения, но – не хочу. Я снисходителен даже к слабостям моих сограждан. Отныне у нас в городе не должно быть голодных, больных, печальных. И первым долгом ты скажи мне – ты довольна, ты счастлива?
– Да! – прошептала она, склонив личико, миловидно порозовевшее, к нему на грудь, которая высоко вздымалась.
– Я так счастлива и благодарна, что мы наконец соединились, дружочек, и ты назвал меня своею перед целым городом. [43] Но к чему мне город и весь мир, если тебя нет? И как могла я – не понимаю – быть когда-то такой жестокой и так долго недооценивать твою гениальность, ум, доброту и внешнюю привлекательность?! Ах, Леонид, ах, я просто вся таю…
И она хотела обвить его шею своими гибкими ручками.
– Подожди! – Леонид Иванович порывисто отстранился. – Смотри: бегут связные… Сразу двое… Что-то случилось!… Ну, что там у вас опять стряслось – говорите скорее!
– Дядя Леня, дядя Леня, на Дятловом поле, тут недалечко, чужой человек помер…
Тихомиров нахмурился:
– То есть как – помер? Это что за новости? Кто позволил? Или… может быть… ваш человек болел чем-нибудь неизлечимым… Стар был?…
– Нет, не старый, – докладывал разгоряченный подросток. – Мужики говорят – с перепою. Наглотался спирту. Даже, говорят, не размешивал, прямо так пил…
Кольцо любопытных разжалось, пропуская начальство. Доктор Линде, стоя на одном колене, спрятал дудочку в карман и развел руками.
– Финне, – сказал он, – финне. Медицина бессильна. От парня разит, как из бутылки, которую я дегустировал, и могу подтвердить: довольно двух литров этой замечательной жидкости, и вы получите самый чистый, моментальный финне. Клапаны не выдерживают.
– Брось трепаться, т хотел возразить Леня. – Мне-то известно, сколько градусов в харьковской минеральной водичке. Спирта в городе не сыщешь даже по рецепту…
Однако не возразил, лишь осведомился:
– Чей это человек? Кто его знал прежде?
Никто не знал.
Человек лежал на земле, расставив ладошки, будто Иисус Христос. Видать, его пытались откачивать, да так и бросили, перевернув для опознания на спину, кверху носом, и черты его, не успевшие помутнеть, а в особенности голубая, неугасимая майка-футболка и брючки в елочку (одна брючина вздернулась, и были видны тесемки нехитрых пролетарских кальсон) – вызывали чувство обидного нищенского равноправия перед хозяйственной расторопностью скорой на руку смерти. Но вмешаться и проверить, правда ли от покойника, как заявил доктор, пахнет спиртом, Леня почему-то не смел и все разглядывал брючки в елочку и парусиновые ботинки, обутые на босые грязноватые ноги.
– Ведь это, Леонид Иванович, вчерашний вор из тюрьмы, – догадался Проферансов. – Вы же ему вчера сами даровали амнистию вместе с тремя другими вредными паразитами. Не наш он, не городской, и к нам в тюрьму затесался, может, по дороге в Сибирь. Зря его выпускали! стрелять таких надо, вешать!…
– Так вот ты кто? – вырвалось невольно у Лени, и арестант в голубенькой маечке ожил в памяти.
Сперва он вяло поплевывал и тянул: «Начальничек, дай закурить… Начальничек, вели выдать харчи за праздник… Причитается, начальничек…» А затем громко и внятно, словно читая статью в газете, поведал, как в Мелитополе посчастливилось ему у буфетчицы подцепить золотые часы с браслетом, о чем он сожалеет и готов исправить свой необдуманный поступок и закоренелый характер…
– Будьте людьми! Не воруйте, не убивайте, не подделывайте документов и не совершайте других преступлений, роняющих ваше высокое человеческое достоинство, – уговаривал их Леонид Иванович у распахнутых тюремных ворот. – Помните: человек – это звучит гордо!…
– …Что ж ты, чудак-человек? – мысленно продолжал он беседу с оплошавшим воспитанником. – Выпустили тебя из тюрьмы, подарили жизнь и свободу, пригласили за общий стол, сделали человеком, а ты вместо этого напился, как свинья, и умер, испортив всем нам хорошее настроение. Выходит – было бы лучше сидеть тебе под замком, на нарах, да играть в картишки с товарищами, да пить из-под полы покупную горькую водку, втридорога переплачивая несговорчивому тюремщику, и дни бы твои, чудак-человек, текли без труда и заботы? Так получается? Что ж ты теперь прикажешь всех посадить за решетку и следить в глазок, чтоб не откололи новый номер? Нет, погоди, не возражай… Свободы тебе захотелось? Какой же еще свободы, коли ты получил ее больше, чем вдоволь? Свободы от собственной жизни, от своего ума и гибельной человеческой плоти, которая, когда выпьешь, становится легка и воздушна, так что кажется, будто ты выскакиваешь из себя и витаешь вокруг тела, словно какой-нибудь дух. Ну, что – выскочил? Свободен ты теперь?…