С осени 1951 года состояние отца заметно ухудшилось. А за несколько месяцев до этого он показался мне весьма бодрым, сидел как послушная модель и проявлял интерес к моей работе, хотя порой взгляд у него становился отсутствующим. Мама пишет: «У меня появился хронический катар горла от крика, но самое ужасное видеть трагедию этой старости, особенно когда у тебя в голове воспоминания о его лучших годах».
«(Почтовый штемпель 16.8.51) Среда, вечер.
…Не думаю, что папа еще встанет. Сегодня ему пришлось пролежать целый день. От четырех до шести вечера его немного лихорадило. Дело в том, что он больше не хочет жить. Я пробую говорить, что он должен продержаться еще некоторое время, он хватается за эту мысль, но через минуту забывает о ней и снова говорит только о смерти. Ничего удивительного. Они сами приговорили его к смерти, когда лишили возможности вести хозяйство в Нёрхолме. Теперь у него нет и этого. Вот что не дает ему жить, — не возраст, физических сил у него хватит, чтобы дожить до ста лет. Но для него, выстроившего здесь все и занимавшегося каждой мелочью, от оконных задвижек до посадки елей, для него, не терпевшего неисправного окна или водостока, было адом оказаться в эти годы бессильным и видеть всю эту разруху. Он прекрасно знает, что он такой же великий писатель, каким был всегда. Для него естественно слышать панегирики из всех стран. Но видеть, как его собственная усадьба гниет у него на глазах, — это лишает его желания жить…»
Статья, которую мама отправила в немецкий журнал «Дас Уфер» была очень откровенной. В первый раз мама обратилась к загранице, к Германии, с рассказом о том, что происходит в Нёрхолме, о компенсации ущерба, которую выплатить невозможно, об упавших доходах и о том, что «Гюлдендал» не платит гонораров.
Наверное, это было неумно. Но она надеялась, что статья пробудит понимание и повернет общественное мнение в пользу Гамсуна, если обо всем этом станет известно и дома, в Норвегии.
Через некоторое время я написал Харалду Григу, чтобы узнать, не собирается ли «Гюлдендал» переиздать ее детские книги, которые они издавали перед войной.
Искушенная в трудном искусстве самообладания, мама, после отказа Грига, написала ему письмо, которое я привожу здесь и которое положило конец нашим личным отношениям.
«Нёрхолм, 22 авг. 51.
Уважаемый господин директор.
Я получила собрание сочинений Гамсуна и очень благодарна Вам за него.
Туре уехал, но по договоренности с ним я вскрыла Ваше письмо к нему от 17 этого месяца. И прошу разрешить мне сделать несколько замечаний по поводу этого письма.
Господин директор считает, что нельзя издать мои книги к моему семидесятилетию, ибо существует „широко распространенное мнение“, что я была более активна, чем Гамсун во время войны и что это я увлекла его за собой.
Широко распространенное мнение — это широко распространенная ложь.
Поскольку мое имя известно, а я сама совершенно неизвестна общественности, то распространить такую ложь нетрудно.
Моя активность состояла в том, что мне пришлось говорить за него, когда его просили обращаться к Тербовену и другим. Это я писала за него письма, телеграммы и разговаривала по телефону. Потому что он не знает немецкого. Я отказывалась от всех заданий НС. Очень часто по желанию Гамсуна.
Намерение взвалить всю „вину“ на меня объясняется отчасти желанием спасти для Норвегии главный актив — Кнута Гамсуна. Но, разумеется, многие из тех, кто ценил Кнута Гамсуна, хотели спасти его и ради себя. В 1945 году я оказалась удобным и беззащитным козлом отпущения. Вот конкретный пример, один из многих: я пыталась отговорить своего старого мужа от поездки в Вену{133} в 1943 году. Но это только еще больше распалило его. Я отказалась поехать с ним в качестве переводчика, он страшно рассердился на меня и взял другого переводчика.
А газета „Дагбладет“ сообщила своим читателям накануне того дня, когда мне был вынесен приговор: „Всем известно, что это она посадила старого слабоумного писателя в самолет и отправила его в Вену“.
И хотя часть лживой пропаганды, направленной против меня, была в суде опровергнута, меня должны были строго покарать „из-за одного моего имени“.
Господин директор сам знает моего мужа. Думаю, Вам должно быть ясно, кто из нас доминировал в наших отношениях. Он был человеком, который никому не позволял диктовать ему, какое у него должно быть мнение. И меньше всего мне, особенно в престарелом возрасте, с годами он стал очень упрямым.
Поскольку я ни минуты не сомневаюсь в порядочности господина директора, мне кажется, что ему должно претить пользоваться такими злобными и ложными мотивами против меня и моих, по его словам, „совершенно замечательных книг для детей“.
Если издатель должен считаться с критикой, я тоже готова снова с ней считаться. Но, возможно, что-то происходит за моей спиной?
Я впервые слышу, что моя статья была „в высшей степени неудачна“.
Фру Страй не нашла ее такой уж неудачной, во всяком случае, она по собственной инициативе позволила газете „Агдерпостен“ перевести ее и опубликовать без сокращений.
У меня создалось впечатление, что статья достигла своей цели и вызвала симпатии и интерес к Гамсуну в широких кругах. А не только в одном определенном „кругу“. Особенно в Средней Европе, Германии,
Австрии и Швейцарии. Я получаю множество писем и вырезок из газет — все отзывы положительные.
Господин директор, мы по-разному смотрим на это. Я вовсе не хочу, чтобы эта статья или мои действия во время войны были „забыты“. Я только хочу, чтобы ничего не искажалось. Думаю, это не может мне повредить, это никому не может повредить, и скрывать мне нечего.
Уважающая Вас Мария Гамсун».
«Нёрхолм 16 окт. 51.
В последние недели все мое время поглощает уход за папой. Возможно, он временами теряет сознание, потому что часто падает, но успевает за что-нибудь ухватиться, так что удар бывает не слишком сильным. Однако поднять его ужасно трудно, сначала я сажаю его на низкий сундучок, потом на скамейку, потом уже на стул. Наверное, он падает потому, что устает сидеть или лежать. Теперь я вбила в стену позади стула крюк и обвязываю его веревкой, когда мне надо отойти от него. Он не возражает против этого, только похлопывает меня по руке, он, бедняга, — сама доброта. Ты спрашиваешь, не проясняется ли у него сознание. Чуть-чуть, иногда. Бывают минуты, когда он говорит разумно о том, что происходит. Но голос у него очень слабый. И как правило это быстро проходит — через час или около того. И он снова бессвязно что-то бормочет, слов почти не разобрать. Как раз сегодня вечером некоторое время сознание у него было совершенно ясное, и я передала ему привет от тебя и детей. Он все понял и поблагодарил. Память у него бывает проблесками. Иногда он по нескольку дней не помнит моего имени, называет то фрёкен, то фру. Но узнает он меня всегда и крепко держит, когда я хочу отойти. Думаю, он больше не чувствует себя несчастным, если только я сижу рядом, кормлю его, поправляю тряпки, на которых он лежит, глажу временами по руке, он уже доволен. Больно на это смотреть. Было бы легче, если бы он был в сознании и не отключался.
Фру Страй хочет сделать еще одну попытку через Гиерлёффа, чтобы кто-нибудь вступился за папу перед комитетом юстиции или как он теперь называется, кажется, департамент. Очень многие, в том числе и сама фру Страй, считают, что приговор несправедливый и в моральном и в юридическом отношении. Если бы можно было подключить к этому делу нужных людей, у нас появилась бы надежда получить обратно часть того, что у нас отобрали.
Не можешь ли ты при случае сказать Шиббю, что Гамсуну с женой назначили содержание по старости семьдесят восемь крон в месяц? Это местные власти прислали нам анкету без всякого обращения с нашей стороны…»