Что, скажите, соединило в нас личный выбор и строгий отбор?
Что сгустило в единое целое – горение и сгорание?
Ох, самиздат, самиздат!
Свеча, когда-то зажженная, не с одной стороны, как положено, – сразу с двух различных сторон.
Я, повидавший столькое на веку своем, что, пожалуй, с лихвой хватило бы этого на десятерых, никак не меньше, а то и больше, людей, хотя бы отчасти похожих и на меня, и на моих соратников, – (но где их найдешь, похожих? – их нет и в помине, их нет нигде, да и быть не может, поскольку все мы, тогдашние, вся наша когорта, среда отзывчивая, вся братия богемная, вся плеяда, звездная сплошь, наверное, навеки неповторимы), – думаю, в затянувшемся отшельничестве своем находясь вдали от столицы и всех, с междувременьем связанных, новаций и метаморфоз, происходящих в ней и с нею, но, тем не менее, все, что было со всеми нами встарь, когда-то, давным-давно, помня лучше других, отчетливо, каждый час, не напрасно прожитый, свой, в каком-то подобье морока, с крайне редкими, драгоценными для души и для сердца, просветами, в ту эпоху, с которой не было панибратства, дружбы, приятельства, но в которой пришлось нам жить, да и выжить, хотя бы мне, например, поскольку спасало только творчество, и спасает, и в грядущем, верю, спасет, потому что лишь с ним я жив, с ним силен и лишь им просветлен, – думаю, здесь, в Киммерии, все чаще, все дольше, сквозь время свободно перемещаясь, теперь, в изменившемся мире, трезво, устало, всерьез, больше того, я, последний человек из легенды, ну, пусть один из последних, по пальцам нас можно пересчитать, убежден, что нас, тех, давнишних, вдохновенных, неугомонных, тогда, в стародавние годы, представляющиеся, как правило, молодым совсем поколениям, да хотя бы моим дочерям, нереальными, невозможными, да и только, невообразимыми, отчасти, во всяком случае, зазеркальными, нас, тогда тоже ищущих путь свой верный, молодых, неустанно жаждущих деятельности, полезной и достойной, просто, в какой-то счастливый день, видно – свыше, одарили этой работой – добровольной, тяжелой, большой.
Так сказать, в рабочем порядке.
Дар – был щедрым.
Дар был – рабочим.
Глядя в корень, как и положено, и по-русски, но не на теперешнем новоязе дурном выражаясь, заняты были мы, все, поголовно, по горло, сыты мы были по горло – и не чем-нибудь там, не дурью, не блажью, не бестолковщиной, – а трудом, господа, трудом.
Слово, ставшее – правым делом.
Тем, к чему так тянешься, сам тянешься, весь тянешься, к чему неустанно, исподволь, а потом все внимательней, пристальней, присматриваешься, охотней, чем прежде, – настороженно ли, из любознательности ли, начиная ли, наконец-то, что-то, вроде бы, понимать.
Тем, к чему неумолимо движешься, а потом и рвешься неудержимо, только так, потому что это, прежде всего, но также вопреки всему, интересно.
Тем, во что, поначалу только слегка увлекаясь, постепенно и незаметно втягиваешься, причем сам втягиваешься, без всяких уговоров чьих-нибудь пылких, втягиваешься весь – и уже невозможно тебя удержать, и что тебе чьи-то там попытки предостережений, и вскоре, да, уже вскоре, ох, как быстро, надо же, братцы, и уже надолго, быть может, и на всю свою жизнь, ты без этого просто, вот чудеса в решете, ну никак не можешь, просто не мыслишь себя без этого, – но к тому ведь все, признайся, и шло.
Слово, ставшее (так-то!) деятельностью.
Да еще какой! Уникальной. Максималистской. Глобальной.
Так вот и подмывает усилить и округлить: в планетарном масштабе.
Почему же не обозначить ее очевидную значимость и протяженность в пространстве?
Она и в земном нашем времени вполне на своем месте, на своем, не на чьем-нибудь.
Она была и уместна, так скажем, и повсеместна.
Она была исторически предопределена.
По своей, поражающей сразу же людское воображение, широте, по какому-то звездному, исполинскому прямо размаху, по нигде никогда не скудеющему, даже в тюрьмах, разнообразию всего, абсолютно всего, чем была она столь щедра, что этаким сказочным, праздничным, чародейским, таинственным жестом, который еще никому, как ни бейся, не удавалось ни предугадать заранее, ни вовремя уловить, вдруг распахивала она, фея добрая, пред тобою так торжественно и светло, так естественно и свободно, – нет ей равных, не с чем ее сопоставить, и не с чем сравнивать.
Самиздатовский деятель – прежде всего – по традиции нашей, отечественной, по старинке, по сути своей, по закваске своей добротной, где привычно соединились в нечто целое, в общий сплав, навсегда, компоненты разные, и в особенности прижившиеся искони в известной среде, то есть чаяния, мечтания и, конечно же, как же без них нам, разумное, доброе, вечное, ну и прочие, вдосталь их, даже, может, с избытком, – сеятель.
Прежде всего – разумеется, но еще и помимо всего, говорить о чем, уж поверьте мне нынче на слово – музыка долгая, потому и скажу об этом по возможности кратко.
Тот самый – может быть, вспомните нашу классику в дни попсы и халтуры повальной? – пушкинский.
«Свободы сеятель пустынный, я вышел рано, до звезды».
И не только – замечу – пушкинский.
Он сеятель по предназначению, он был, безусловно, призван.
Семена оказались отборными. Да и брошены были они, как теперь представляется, вовремя и в подходящую почву.
Всходы были всем хороши и стремительно шли в рост.
Вот только весь урожай собирали уже не мы, а возникшие ниоткуда, непонятные нам другие.
Да и таким ли все-таки на поверку он оказался, этот редкостный урожай, как того мы когда-то желали?
Так ли, как полагалось, по совести ли, по-людски ли с ним обошлись?
Но кого и зачем теперь, погрустив о былом, винить, на кровавой меже междувременья, посреди разрухи и смуты?
Слово, ставшее кругом ведения.
Ах, какие дивные «веды», какие поистине редкостные, мозговитые, самовитые, высоколобые доки, подлинные знатоки своего нелегкого дела, были когда-то встарь, во времена былинные, лирические, эпические, героические, в самиздате!
Профессора. Да что там, не тушуйся, бери повыше, поднимай-ка голову, друг, посмелее, брат, – академики.
Им бы оксфордскую, солидную, чтоб до пят с расправленных плеч благородно струилась, мантию, заместо больничных, дурдомовских, замызганных вдрызг халатов или лагерной, жухлой, заштопанной на глазок, на живую нитку, арестантской, общероссийской, безразмерной, безоговорочной, словно серая мгла, одежонки, что приметой бесчасья слыла и страшила иных, – да куда там!
Ничего, промолчали, стерпели, обошлись без наград и званий.
Им, героям, не до дележки аппетитного пирога.
Они еще и брезгливы.
У них есть давняя, собственная, человеческая, самиздатовская, самовитая, светлая гордость.
Вспомнишь некоторых порой – дух захватывает мгновенно: эх, какого полета птицы!
Суперпрофессионалы. (Это все же с душком иностранщины.) А по-русски – так: мастера.
Киты, на которых если не вся старушка-земля, то уж точно держава держалась.
Асы (русским духом запахло, духом доблестных лет), да и только.
Хорошо, когда дело становится, как в народе считать привыкли, примирившись давно уж с этой общепринятой данностью – надобностью.
Лучше, когда (такое поважнее) необходимостью.
А так – сплошь и рядом, куда ни взгляни, кого ни вспомни сегодня, куда ни шагни в круженье времен, где звук не заглох былого и голос эпохи огнем опален, да все же не сорван, и смысл просветлен всего, что в душе мне сберечь удалось, – нередко у нас и бывало.
Делом – значит (а как же!), важным.
Делом – значит (еще бы!), нужным.
Почему человек, участвующий в самиздатовском бурном движении, – не единожды так случалось, – весь нежданно преображался, весь, буквально, светлел, подтягивался, распрямлялся и расцветал?