Интерес Антона к работе лаборатории и его привязанность ко мне радовали меня. У него не оставалось теперь времени для прежних развлечений, и свободные минуты он проводил со мной, подолгу расспрашивая и жадно слушая мои объяснения. Я рассказывал о чувстве отрешенности, владеющем мною у изголовья больного, о тревожной мысли, что моя неудача несет гибель человеку, о душевных терзаниях, порой затмевающих мне свет. В этом мраке все растворяется, исчезает и я вижу только опущенные веки, которые должны раскрыться. Но страх, что узнают о моей ошибке, не печальное опасение быть в ответе за промах беспокоят меня. Я сам себе судья, никто меня не упрекнет, и все же скорбный исход мучительно горек. Так мучительно сознание долга и так горестно чувство утраты, что я себя словно вижу с глазу на глаз с врагом. Жестока моя борьба, все минуты жизни отданы ей, и кажется порой, что, стоит мне на мгновение забыть об опасности, и все, что отнято у врага, исчезнет.
Мои речи трогали Антона, придавали ему, как мне казалось, мужество и силу.
Настал день, когда он выразил желание сам провести процедуру оживления. Я поверил, что Антон достаточно подготовлен, и не возражал. Мы установили аппаратуру в городской больнице, назначили дежурных, и вскоре подоспел случай. Опыт чуть не стоил жизни больному. Вопреки правилу он нагнетал воздух в легкие не под высоким, а слабым давлением, неспособным вызвать возбуждение дыхательного центра. Я заметил это только на третьей минуте и занял его место с некоторым опозданием. Сказалось упущенное время, испытуемый поплатился трехмесячным пребыванием в психиатрической больнице…
В другой раз его ошибка имела еще более тяжкие последствия. То ли прежний урок подсказал ему, что надо быть щедрее и ничего не жалеть для больного, то ли, следуя моему предупреждению, что переливание крови должно проводиться под повышенным давлением, он переусердствовал и вызвал кровоизлияние в мозг. Оживший больной тут же погиб.
Неудачи удручали Антона, он терял веру в себя, впадал в отчаяние, и мне приходилось его утешать. Я убеждал его учиться, чаще ассистировать мне и читать, приводил ему примеры того, как много требует от нас наука. «Любить свое дело, — увещевал я его, — значит круглые сутки жить мыслями о нем и в удачах и неудачах одинаково черпать силы и веру. Разве промахи и ошибки не обогащают нас опытом, не обостряют наш ум?»
Антон давал слово «взять крепость приступом», «добиться победы», снова пробовал свои силы и едва не губил больных.
Свои неудачи Антон оправдывал головными болями, которые изводили его. Напряжение ума приносило ему страдание, память слабела и не удерживала приобретенных знании. Не будь этого, не было бы и неудач, все несчастья от ужасного недуга…
Антон снова зачастил в биллиардную, проводил время в веселой компании и за карточным столом. Он уверял, что его творческие силы в плену у болезни, развлечения-лекарство, которым пренебречь нельзя.
Я с грустью убедился, что он трудом неспособен добиваться успеха, ошибки не учат, а разочаровывают его, страсть овладевает им лишь на короткое время и не служит опорой в минуты испытаний. Мне все трудней становилось прощать ему его неудачи и мириться с его беспечностью, когда он ассистировал мне. Настал день, когда мое терпение подверглось серьезному испытанию и нашей дружбе едва не пришел конец.
К нам в госпиталь доставили летчика с незначительными повреждениями правой ноги. Он вывихнул и слегка раздробил ее при легкой аварии самолета. Молодой человек интересно и красочно рассказывал о своих приключениях в воздухе. Его трогательная биография и душевная простота расположили меня к нему, и мы вскоре с ним подружились.
Его звали Вениамином Петровичем Донским. Двадцати двух лет его направили в летную школу, где он с первых же дней заскучал. Витая с инструктором над облаками, будущий летчик тосковал по земле, закрытой серебристым туманом, искал в небе просвета и мысленно строил мост до земли. Он мечтал быть инженером — творцом сложных конструкций, связывающих воедино берега рек, и был чужд небесам. Уверенный в том, что в летной школе ему не остаться и свое место придется уступить другому, молодой человек начал заочно обучаться техническим паукам. Миновал год. Курсант штудировал мостостроение и подавал надежды стать посредственным пилотом. В школе решили, что он чудес не натворит и, вероятно, дальше канцелярии не пойдет.
Вениамин Петрович просчитался в собственной судьбе. Он окончил летную школу, в боях с неприятелем сбил больше ста машин и двадцати пяти лет командовал полком береговой авиации.
— Как это случилось, — спросил я его, — что нелюбимая профессия вытеснила у вас интерес к сложным расчетам и конструированию?
Больной усмехнулся и, словно то, что он должен был рассказать мне, было ему самому не совсем ясно, неопределенно развел руками.
— С тех пор, как инструктор доверил мне машину и самолет перешел в мои руки, многое в моем представлении изменилось. Я узнал, что машина — сложнейший организм, требующий непрерывных и сложных вычислений. Самый взлет и посадка — нелегкая задача, не говоря уже о состязании с врагом. Расчеты конструктора проверяются годами и десятилетиями, самолет же позволял мне строить предположения, создавать планы, головоломки и в первом же бою их проверять.
— Вы хотите сказать, — перебил я его, — что летчик — тот же математик, конструктор и инженер?
— Да, — спокойно ответил он. — Столкновение в воздухе, будь то поединок или учебный бой, вынуждает пилота распутывать сложнейшие расчеты противника и противопоставлять им спои. Число этих комбинаций не менее велико, чем в конструкции висячего моста или пизанской башни.
Молодой человек все больше нравился мне. Привлекала его вдумчивая и тихая, задушевная речь. Заслышав стук его костылей у дверей лаборатории, я охотно откладывал работу, чтобы побеседовать с ним.
— Хотите, я расскажу о моем боевом крещении, — с лукавой многозначительностью предложил он как-то мне. — Уговор — не сердиться, если история покажется скучной…
Он уселся у окна, облокотился о подоконник и, глядя на улицу, залитую весенним солнцем, после некоторого раздумья начал:
— Нам, молодым летчикам, не очень искушенным новичкам, поручили отогнать немецкие самолеты, державшие курс на Очаков. В порту стояли баржи, груженные бомбами, и надо было их отстоять. Мы встретили врага, вступили с ним в бой, короче — сделали все, что смогли. Осыпаемый пулеметным огнем, я упрямо нападал, не давал спуску более опытному противнику и заставлял-таки одного с копотью повернуть домой. Враг был отбит. Я посадил машину на аэродром, оглядел ее и почувствовал, что краснею от стыда. Какой сумасшедший вел этот самолет! На нем не было места живого. Еще одно такое «сражение», сказал я себе, и моей карьере придет конец. Тем временем явились друзья с поздравлениями. Оказывается, в пылу бестолковой суеты я случайно сбил вражескую машину. Мне воздавали должное, отмечали «резкий почерк» моего Полета, а я был убежден, что вел себя в воздухе, как мальчишка… Я провел свой дебют без расчета и плана, как ремесленник…
Он немного помолчал, как бы мысленно провел черту между прошлым и настоящим, и, словно отделавшись от неприятных воспоминаний, легко вздохнул.
— Я многому с тех пор научился, каждый бой для меня стал творческим поиском, серьезным уроком, которого я ждал с нетерпением.
Он что-то вспомнил, улыбнулся собственным мыслям, и, не дожидаясь, когда я попрошу его продолжать, сказал:
— Я однажды заставил противника покончить с собой, уничтожил его без единого выстрела… но об этом в другой раз…
Другой раз, увы, не наступил. Мой друг заболел, и наши беседы прекратились.
Мне сообщили, что у Донского повысилась температура, и врачи у него нашли аппендицит. Больной долго скрывал свое состояние и пожаловался, когда боли стали невыносимы. Операция обещала быть нелегкой, время упущено, а сердечная мышца слаба.
Я навестил моего друга в день операции. Болезнь не лишила его спокойствия, но вместе с тем, вызвала что-то вроде замешательства. Он правильно оценивал свое состояние, признавал его опасным, но не это удручало его. Он считал естественным разбиться при падении, задохнуться в стропах собственного парашюта, и ничего более недостойного не видел для себя, как умереть от аппендицита.