Я отчитал этого забулдыгу и лентяя с тем чувством удовлетворения, после которого но хочется больше ни другому говорить неприятное, ни самому услышать обидное. Мог ли я молчать, когда оскверняют балагурством то, ради чего я жил? Его легкомысленная болтовня и непристойные шутки оскорбляли мой слух, как если бы мне рассказывали о моей возлюбленной нескромные анекдоты… Я и сам отлично знал, что голова моя полна фантазий, что любая выдумка, своя и чужая, способна воспламенить мое воображение… Нелегкую ношу взвалил я на себя. Тайна старости — задача со многими неизвестными — покоилась за семью печатями. Никто решительно не знал, и я в том числе, почему в клетках тканей к старости снижается процент влаги, кости скелета становятся хрупкими, а хрящи и сосуды твердеют. Зато я знал, что через барьер, охраняемый временем, нередко прорываются счастливцы и подолгу не умирают… Значит, долголетие возможно!
Антон взял себе за правило каждый день являться в лабораторию, чтобы спорить со мной. Он твердил, что старики жалки и неприглядны, никому не нужны и заботиться о них не стоит. Изможденные, бессильные, одержимые недугами, всегда занятые мыслями о своем артериальном давлении и язве двенадцатиперстной кишки; с таблетками для сна в одном кармане, для пищеварения — в другом и с неизменным валидолом в нагрудном карманчике, они бы сами рады от такой жизни отделаться… Нервная система современного человека не рассчитана на длительный век. Напряженный ритм жестокой действительности подтачивает физические и умственные устои людей и рано лишает их творческих сил. Современная цивилизация беспощадно вычеркивает этих людей из жизни. Продлить их существование — значит без нужды умножать население психиатрических больниц, которое и без того за последние сто лет удвоилось.
Он сопровождал эти речи кривлянием, мимикой выражая то брезгливое отвращение, то жалость и покорность перед суровой судьбой, обрекающей человека на неотвратимые жертвы. Раза два он вздохнул, взгляд его заметно затуманился. В подтверждение того, что старики в самом деле и неприглядны и нехороши, Антон ссылался на Шекспира. Вот уж сколько веков его Гонерилья повторяет со сцены: «…И превращаются они в детей: то ласки требуют, то брани»… Шекспира дополнял Легран дю Соль: «…Предаваясь анализу прошлого, с грустью сравнивая благородный блеск былого с тусклой монотонностью настоящего, старик уважает только то, что потерял, не ценит того, что приобрел, и из густого тумана минувшего страстно взывает к ушедшей юности…»
Напрасно убеждал я Антона, что новые ткани могут понадобиться не только старикам. Мало ли юнцов уходит из жизни из-за неисправности сердечного клапана или почечных канальцев? Чем заботливей мы отнесемся к молодым, тем лучше будут выглядеть они стариками. Антон со свойственным ему вниманием и терпением выслушивал меня и с прежним упорством твердил свое…
После первой стычки с Антоном Надежда Васильевна как будто успокоилась. Она избегала со мной говорить о нем, не вступала с ним в разговоры и с внешним безразличием отнеслась к его назначению научным сотрудником лаборатории. Антон избегал всего, что могло ее задеть, встречал приветливой улыбкой и только в одном обнаруживал свое нерасположение к ней: беседуя с кем-либо в ее присутствии, неизменно поворачивался к ней спиной.
Прошли две недели. Между прежними фронтовыми друзьями как будто наступил мир. Мы начинали привыкать к приходам Антона, речи его все меньше занимали меня, да и было мне не до него. Шли приготовлении к опыту, от которого зависел успех первой пересадки сердца животному. Надежда Васильевна, много потрудившаяся в эти дни, сильно изменилась и выглядела усталой.
— Уж очень вы себя не жалеете, — упрекнул я ее, — вы бы на денек остались дома и передохнули.
— Не поможет, — горько усмехаясь, сказала она, — я плохо сплю, слишком часто вижу Антона Семеновича во сие. С ним и наяву и во сне одинаково тяжко… Я все собиралась с вами поговорить, да не приходилось… Прошу вас, Федор Иванович, во имя всего, что вам дорого, не оставляйте его здесь. Не жаль вам меня, его пожалейте… Ни жить, ни дышать я рядом с ним но могу, а самой уйти сил не хватает… Я не могу и не должна вас оставлять. Не спрашивайте, почему, я все равно не скажу, Я не хочу его здесь видеть, и вы поможете мне. — Не давая мне вставить слово, она, все более возбуждаясь, долго и горячо говорила. — Он завидует вам и в своих нечистых стремлениях способен на все… Он разрушит ваши планы, загрязнит своими расчетами святое дело вашей жизни… Мне не следовало бы так говорить — вы родственники, но как мне доказать, что единственное мое желание — вас уберечь. Он сделает вас несчастным, и я этого не перенесу… Спасти вас — мой долг и горячее желание… Он не должен здесь оставаться, ни в коем случае, ни за что…
Что стало с моей спокойной и сдержанной помощницей? Откуда эта отчаянная решимость и угрожающий тон? Я никогда ее не видел такой. Сколько гнева и страсти по поводу столь незначительного обстоятельства… Надо было ее успокоить, и я сказал:
— Обещаю вам, Надежда Васильевна, подумать над тем, что вы сказали. Мы об этом еще поговорим…
С некоторых пор отец Антона с присущей ему горячностью увлекся мыслью оградить людей от вредных последствий шума и вибрации в домах и на улице. Возникло это увлечение после того, как он побывал в Ленинграде на Международной конференции по изучению последствий уличного шума. Само собой разумеется, что благодаря заботам моего друга я изучил научную область, о которой не имел ни малейшего представления. Я мог бы без запинки сообщить, что лиственные насаждения отражают шум, отчего в домах тихо, когда на улице рокот и гул. Я узнал, что санитарный инспектор обязан следить за тем, чтобы крупные машины и паровые молоты на заводах ставились на пробковые или войлочные прокладки; не допускать, чтобы системы зубчатых колес, сцеплений и отдельные детали громыхали; отвергать проекты домов, в которых верхние этажи не защищены от звуков, идущих из мастерских, расположенных в подвале; не допускать строительства фабрик без учета того, в какую сторону ветром будет разноситься от них шум. Много благодетельных обязанностей прибавилось санитарному инспектору, даже забота о том, чтобы рабочих снабжали наушными аппаратами, устраняющими шум, но все же позволяющими воспринимать человеческую речь… Все эти нововведения радовали Лукина и доставляли ему истинное наслаждение.
О том же, но в другом освещении и с недоброй целью говорил мне Антон. И шум, и вибрация служили ему доказательством того, что цивилизация фабрикует непригодных для жизни стариков. Я сразу же разглядел источник вдохновения Антона, но сделал вид, что слышу об этом впервые.
— Бессмысленно пересаживать жизненно важные органы человеку, у которого нервные центры нарушены и психическое равновесие поколеблено, — не уставал он. меня уверять.
Эти рассуждения, как и другие подобного же рода, не удивляли меня. С тех пор как Антон вернулся в Москву, он только затем и навещал нас, чтобы в различных вариантах высмеять упрямца-дядю, отказавшегося от счастья и славы во имя призрачной мечты.
— Бессмысленно, конечно, пересаживать, — с невинным видом соглашался я, предвкушая впечатление, которое произведет вторая часть моего ответа. — Все зависит от того, что скажут терапевты и невропатологи. Хирурги без них пальцем шевельнуть не смеют.
Антон понял, что я над ним смеюсь, и не без досады, но с достоинством сказал:
— Вы недооцениваете вред, причиняемый вибрацией и шумом. Они преследуют нас в доме, на улице, в поезде и на самолете, настигают нас всюду: в метро, в автобусе, в трамвае. Мы живем в атмосфере, сотрясаемой шумом и толчками, пронизанной слышимыми звуковыми волнами и неслышным инфра- и ультразвучанием. — Речь его текла ровно, взгляд был уверенным, спокойным, только нервное подергивание руки каждый раз, когда он подносил ее ко рту, чтобы погрызть ногти, выдавало его раздражение. — Шум обходится нам слишком дорого, — продолжал он. — Грохот, нависший над центральными кварталами Нью-Йорка, подавляет деятельность эндокринных желез детей, и двадцать процентов из них умственно и физически недоразвиты…