— Ты, болван, — закричал он, — ни одну собаку тут не интересует это дерьмо!
Моизи выслушала его и выдала ему пощечину и удар под коленку, и он отошел, выкрикивая: «Идите все к черту!».
Когда он поворачивался, в мерцающем свете свечи я заметил его задницу в профиль и воскликнул, удивив самого себя, вот такую наигранную сентенцию:
— Что такое жизнь, как не воспоминание о задницах и пиздах, в которых ты побывал?
(Это совершенная неправда, знаете ли, это просто истерический возглас либидо.)
Объявление продолжалось прежним ходом.
— Я думаю, когда-то я жила в мире, более похожем на ваш, то есть в мире рассудка, но все становилось все более и более непрочным, и я начала покидать пространство того мира и переселяться в этот. Не знаю, когда это началось.
В этот момент большинство гостей начало прислушиваться к происходящему, но выражения их лиц были настолько забавными, что это превышает мои возможности словесного портретиста. Могу только сказать, что эти выражения совершенно не соответствовали ситуации, за одним только исключением — лица актрисы по имени Инвикта. Ее лицо было внимательным и понимающим; лица всех других были — я не знаю, как их описать. Скорее, это были лица посетителей бара в Гринич-Виллидж, где показывают старую немую комедию эпохи Кейстоуна.
Моизи упоминала теперь вещи менее абстрактной природы, важные для ее отстранения от мира рассудка. Она говорила:
— Мои цинковые белила закончились, и синего у меня тоже больше нет. Я выжала последние остатки синего на мой последний холст сегодня днем в моем мире. То же и с моим черным. Его не стало. Мою чашку с пиненом можно принять за чашку с пюре. Мое льняное масло — кончилось, кончилось, а что касается моих кистей, то, конечно, я могу рисовать и пальцами, но иногда я думаю о моих кистях, когда вспоминаю — пожалуйста, вы слушаете меня? Вы смотрите на меня так странно, что я не могу говорить — я думаю о моих дорогих холстах, как о джентльмене, который обеспечивал меня теми средствами, без которых я теперь должна продолжать свое существование. Кончился, кончился и он, в восемьдесят семь лет в Белвью…
Она сделала паузу, сжав в пароксизме эмоций мое плечо.
*
— Иметь патрона, который был бедняком, означало присутствие Бога в моей жизни, но теперь, о, теперь — жил на социальное обеспечение, умер в приюте, где теперь поэма-Бог? Где надежда на новую белую краску, новую синюю, новую черную и хотя бы на один кусок холста?
Я уже перестал повторять ее шепоту меня не осталось дыхания, не осталось ничего, как ни стыдно мне признаться в этом, кроме желания оказаться дома, в постели с Чарли — с его жаром, которым он согрел бы меня.
Как я люблю Моизи: когда тот, кого ты любишь, совсем уходит из мира рассудка, сомнительного, каким только и может быть этот мир, ты понимаешь, что так отвлекаешься от ее состояния, его состояния, все равно, что ты…
— Моизи, пожалуйста, перестань, они все отвернулись, а актриса Инвикта рухнула на пол!
— Какое она имеет право устраивать театральное представление во время моего объявления? — спросило Моизи. — Немедленно поднимите ее и выставьте отсюда.
— Но, Моизи, ее по-настоящему тронуло твое объявление, на самом деле, мне кажется, она единственная здесь, кто заинтересовался им, кроме тебя и меня.
— Тихо! Объявление продолжается!
И оно продолжилось, и должен сказать, что, несмотря на то, что я привык к шокирующим откровениям или признаниям, посвятив им половину своей жизни, я был ошеломлен, да, я был по настоящему шокирован тем, что она сейчас говорила.
— Этот джентльмен восьмидесяти семи лет, умерший в Белвью — мне жалко, но не стыдно признаться — был, в некотором смысле, моим любовником и одновременно моим патроном. Точнее будет сказать, что я оказывала ему некоторые небольшие услуги, такие, как массаж простаты вместе с некоторой фелляцией, и из своего одиночества, предельного несчастья старости, он называл меня своей любовью, и я… я, конечно, ни в коей мере не могла отклонить его материальную поддержку, летом по субботам, а зимой еще и по средам, и весной тоже, да, это время года действует и на стариков, мне приходилось чаще посещать квартиру «F», третий этаж направо, ужасная лестница, на второй площадке остановка, чтобы отдышаться. А женщины туда не допускались, это был холостяцкий дом, содержавшийся на средства Б’Най Б’Рита[5], ему пришлось снабдить меня высокой черной шляпой и парой брюк, которые он унаследовал еще от своего отца, раввина в Нью-Рошели, чтобы я надевала все это во время своих посещений. Я ловила странные взгляды, когда почти бегом пробиралась к нему, но стоимость автобуса туда и обратно прибавлялась к сумме, вынимаемой из запертого на висячий замок металлического ящика, и передаваемой мне с шепотом, в котором звучала преданность. Не думаю, что это относится к миру рассудка. Я хотела только сказать вам, что его не стало, и я сошла с ума, я осталась без каких-либо средств на существование после этого объявления, если только слухи о нем не дойдут до Саут-Оринджа….
Она остановилась, как бы для того, чтобы подумать — дойдут или не дойдут, и во время этой паузы в объявлении, которое — нет нужды об этом говорить — я уже не повторял, прямо перед нами появился высокий молодой человек и сказал: «Нереально, нереально». Я узнал в этом вновь прибывшем Большого Лота. А потом я заметил, что Чарли идет к нему с бокалом вина. Я поймал его за ремень моей военной куртки, от чего он резко остановился и пролил вино на меня и Большого Лота.
— Чарли, прием уже закончился.
— Прием, ты сказал — прием, и ты имел в виду эту нищую курилку с одним бычком на всех и без единого глотка водки?
Я посмотрел на Большого Лота, который сказал это с одной из своих проказливых улыбочек, которые одних очаровывают, а другим кажутся просто жестокими, так у некоторых люден возникает смех, когда при них скажешь, что Канди отказалась от химиотерапии, потому что от этого у нее волосы могут выпасть. Но я перестал интерпретировать улыбки зимней ночи, а только, запинаясь, спросил:
— Если бы это не был прием, ты бы давно уже был в кустах Центрального парка?
— Нет, малыш, в штанах у одного твоего старого фраера!
Это не было искрящимся обменом колкостями, и не должно было им быть, и светло-карие глаза Большого Лота обратились на Чарли с мечтательно-оценивающим взглядом сверху вниз.
— Может, пойдем к Фебу, чего-нибудь пожуем, сегодня ночь в самый раз для острого чили.
И не повернув взгляда в мою сторону, он велел мне выдать Чарли денег на такси.
— Что еще за такси?
— Четырехколесное транспортное средство, используемое как городской транспорт успешными писателями.
Намеки на мое призвание всегда ранят больнее, когда делаются бывшими друзьями, и я ничего не ответил, но тут Моизи пробудилась от своих воспоминаний. Она сказала Большому Лоту:
— Как это замечательно — быть мастером во всем, включая коварство и предательство.
Ее серо-ледяной взгляд стер улыбку скучающего высокомерия с лица Большого Лота, так что и следа не осталось. Обида и гнев вспыхнули теперь на нем.
— Бога ради, Моизи, если я кого и предаю, то только себя — ради всех, никто не предан ни мне, ни мною, а что касается всей этой болтовни, я нахожу ее слишком нереальной, чтобы поверить, и поскольку лично я не любитель театра абсурда, я иду к Фебу выпить водки, съесть острого чили и отдохнуть от дерьмовых разговоров о предательстве.
— Берегись внезапного метро, — мягко сказала Моизи — так же мягко, как, я читал, натолкнулся на ледяную гору «Титаник» — так мягко, что танцующие в бальном зале даже не почувствовали этого.
(«Внезапное метро» — так Моизи обозначала все катастрофические события, которые притягивались к Большому Лоту с меньшим вредом для него, чем для других, но могло быть и наоборот: в любом случае, это рисковое дело, чтобы…
Да, это предложение по-своему закончено.)
*
Образ льда возвращается и снова шепчет, и почти подсознательно в моем мозгу возникает телеграмма, извещающая о смерти фигуриста, ночь, когда я спал с Моизи — исключительно ради компании, наши руки переплетались до самого рассвета, когда она положила кончики своих пальцев на мою макушку и сказала: «Только скажи себе —…»