(Ограниченной в чем? В ее возможностях тратить деньги в то лето? Естественно, не в географических деталях карты.)
Снова девчонки хихикают, парни ухмыляются, Роджер вспыхивает и пытается протиснуться в узкое пространство между смущением и гордостью за вздутие своего субэкваториального указательного знака, и дергает карту с яростью насильника, и мисс Деймз вздыхает, и коралловое ожерелье подпрыгивает на ее узкой грудной клетке. Девочки хихикают, парни ухмыляются, канарейка дико прыгает, а мисс Деймз наконец находит в себе силы, чтобы приказать:
— А теперь покажи нам Маркизские острова.
(А меня занимало только одно: «Расстегнет ли он ширинку, чтобы показать их своим?..»)
Он стоял у доски, беззвучно, как канарейка, и тоже начал ухмыляться.
— Роджер, Маркизские острова, где они?
Безголосая до того канарейка издала громкое «Чи-ип», и класс взорвался смехом, а через пару минут распахнулась дверь и в класс ворвался директор, помчался прямо к столу, схватил клетку одной рукой, худой локоток мисс Флориды Деймз другой, прокричал: «Все по домам», когда уже был в дверях с ними обеими, и гам учеников географии внезапно прекратился, а мисс Деймз, пройдя несколько шагов по коридору, начала плакать, как будто ее смертельно обидели.
Я уходил из класса последним, после того, как все помчались из него так, словно в нем бушевал пожар, многие даже прыгали в окна, выбросив перед собой портфели и ранцы, но я остался в теплом пахнущем мелом помещении, подошел поближе к карте компании Р&О, бездумно разыскивая Маркизские острова и обнаружив Соломоновы наверху длинного архипелага маленьких островков, назывемого Луизиады. Я и сейчас вижу их так же отчетливо, как видел тогда в опустевшей томности школьного класса в Телме.
Где находится либидо, воспаленное либидо? В подсознании, конечно, и это так же точно, как то, что остров Сан-Кристобаль находится на западной оконечности архипелага, называемого Луизиады, только либидо выступает гораздо сильнее, и цвета его ярче, потому что оно так воспалено из-за отсутствия неверного Чарли, куда сильнее выступает и куда больше воспалено.
— Истерика, обратитесь к доктору.
Никогда ничего не имел против географии и мисс Деймз…
Но я уже обращался к докторам и не собираюсь обращаться к ним снова, лучше мне увидеть Большого Лота и Чарли, интимно уединившихся в темной нише у Феба, чем когда-нибудь еще хоть одного доктора в жизни, с воспаленным либидо, с истерикой и с чем угодно.
(Я могу продолжать, а вы можете остановиться, когда вам угодно…)
А кстати, кто вы? Мне всегда приходится знакомиться с человеком дважды, потому что при первой встрече меня охватывает такая паника, что я тут же забываю имена.
После бокала французского вина: «Простите, я не расслышал ваше имя», — хочу я или нет, но толика южного благородства в моей природе, или просто…
Воспаленное либидо, любимые контуры…
Гавайи-50 находятся на Сандвичевых островах где-то в подозрительно колеблющемся месте между, извините, никогда не помню названия.
Но у меня есть одно качество, на которое вы можете положиться. Я не бесчестен. Я не пишу на своих чистовиках «непонятно» или «неслыханно», что не значит, конечно, что они не существуют как ограничения моему либидо на черновиках — на письмах с отказами или на старых пыльных картонках, что когда-то приносились для моего любовника номер один вместе с рубашками из прачечной под названием «Ориентальная». Я вскакиваю от своего BON АМI с криком: «Лэнс!», и крик этот эхом отдастся во всех наполненных паникой коридорах моей памяти, девять десятых которой погружено в темные, холодные воды, как тот айсберг, что мягко, но фатально проткнул «Титаник» в его первом «непотопляемом» рейсе через Атлантику, и так я думаю о смерти, его — уже свершившейся, и моей — уверенно теперь приближающейся, и как оркестр играл и большом бальном зале этого самою большого в мире парохода, и как танцующие не поняли, что предвещает этот легкий толчок.
Лэнс реверберирует во всем пустом пространстве склада, большом, как мое сердце в этот момент в «голубой сойке»…
Так что я делаю? Я бегу в импровизированный туалет и плещу воду, чудом не замерзшую, себе в лицо, воспаленное, как мое либидо, и понимаю, что моя хроническая истерия увеличилась за счет жара Чарли, как мое либидо — за счет его отсутствия.
Что тот древний мореплаватель сказал свадебным гостям? Оставайтесь, и я вам расскажу?
Сердечное приглашение.
По-настоящему самонадеянный человек тот, кто не приходит на банкет, на который его приглашали, и не посылает писем с отказом — мои комплименты Жюлю Ренару…
Или это: Сара Бернар спускается по винтовой лестнице, как будто она стоит, а лестница раскручивается вокруг нее. В ее салоне — никаких стульев, только роскошные шкуры и подушки, чтобы прилечь, и у нее было пять пум, которых церемониально вводили ливрейные лакеи на цепях, да, и тех и других, и пум и лакеев, вводили на металлических цепях, плен, заковывание в цепи, любовь.
Успех «Сирано» Ростана и ее ярость, что она не играет в нем, потому что она не Коклен, но она не показывает вида, она мчится из своего театра в его, и она восклицает Ростану: «Я сократила свою сцену смерти, чтобы увидеть ваш последний акт». И если один артист может это сделать ради другого, мир еще не потерян.
Но это было на несколько лет позже. А еще я помню такой стишок о Саре:
— Насколько тонка эта Сара Бернар,
Так же тонка, как тень?
— Нет, тоньше, сынок, — отец отвечал, —
Как тень ото льда в летний день.
А про Дузе я не помню ни одного стишки, только то, что она умерла во второсортном отеле в американском городишке без всяких перспектив на прощальный тур. А про Сару Бернар вспомнил еще один:
У Сары Бернар лишь одна нога,
Деревяшка вместо второй.
Но даже хромая, играет она
Лучше двуногой любой[14].
Да, я один, один с будильником, который шагает со мной военным маршем через волчьи часы до самого утра. Я говорю один с будильником, и подчеркиваю — один, чтобы показать всю глубину одиночества. Конечно, в некотором смысле я еще и с «голубой сойкой», но в более строгом смысле «голубая сойка» — просто продолжение меня самого, и поэтому точнее будет сказать, что «голубая сойка» и я — одни с будильником.
У волка разное число часов, а не один «волчий час». Я бы сказал, что волчьи часы — это часы, которые проводишь один, не убаюканный сном, в тот период ночи, после двенадцати, когда ты привык быть с живым и любимым существом, а никак не с будильником и не с продолжением тебя самого, хотя…
Уже больше двух, если верить одноногому будильнику, который я отставил как можно дальше от себя — насколько допускают размеры этого прямоугольника — не потому, что шум его так уж настойчив сегодня, а потому, что это объект последней картины Чарли, выполненной в стиле известного последователя поп-арта, мистера Джеральда Мэрфи. Чтобы создавать эти потрясающие тонко выписанные красками изображения таких предметов, как спичечные коробки, хрустальные бокалы или внутренний механизм часов, требуется почти невозможное владение кисточкой, тонкой, как кончик перышка, или даже еще тоньше, а портрет одноногого будильника работы Чарли показывает понимание им работ Мэрфи и прочих адептов этого жанра, но не приближается к их потрясающей точности, более точной, чем сам объект.
Я сейчас поместил портрет будильника работы Чарли на место самого будильника.
*
Наплевать на тебя, будильник, одноногое никелированное издевательство над моим сердцем, и заодно наплевать на les points de suspension[15], те три точки, что выдают отсутствие желания называть это завершенным или в самом деле законченным. Будильник завершает каждое предложение одним тиканьем, тиканья короткие и звучат вполне определенно, и продолжаются они до тех пор, пока часы не перестают издеваться над твоим сердцем только потому, что останавливаются.