— До победного, — повторил я.
— Чего? Хочешь навестить подругу дней минувших? — хохотнул. — Не советую, Леха. Окончательно потеряешь веру в человека.
— А вдруг нет.
— Тогда прикупи маковой соломки. Для душевного разговора.
— Где?
— У Соньки привокзальной. Ее все знают. Такая бой-баба.
— Ты чертовски предупредителен, Соловушка, — проговорил я. — Впрочем, был таким всегда.
— И буду, — засмеялся, похлопал меня по плечу. — Эх, Алеха-Алеха, романтик ты наш.
Я не сдержал слово, данное маме, и вышел под дождь. Единственного, кого боялся в своем городке, это был я сам, точнее темный человек с полумесяцем, всаженным в кровоточащее славянское сердце.
Несмотря на дождь, над привокзальном базарчиком парил теплый торгашеский душок. Я прошел между рядами, проявляя интерес к семенам и их производным. Угадать Соньку было невозможно — все были бой-бабы, на лицах которых отпечатывалось тавро азиатского равнодушия и безликости. Наконец бабулька в телогрейке с выжженной хлоркой надписью «СССР» заговорщически спросила:
— Чего надобно, сынок?
— Того, — со значением мигнул. — Соньку надоть?
— Есть Сонька, — и, показав на тетку, поперек себя шире, обвязанную оренбургским платком, заверещала. — Сонька, а, Сонька, клиент!..
Купчиха с апатичными, протухшими глазами отсыпала в кулек два стакана мелко нарубленной, высушенной травы и подала товар со словами:
— На здоровье, — и даже предприняла попытку мясисто улыбнуться. Приходьте ещо.
— Непременно, — шаркнул ногой и ушел, размышляя о том, какого цвета кровь у подобных животных образований.
Потом долго бродил по тихим, сникшим от непогоды, переулкам слободки, распластавшейся за железнодорожным вокзальчиком. Дачное местечко считалось уркаганским среди законопослушных граждан, о нем ходили легенды, похожие на страшилки, мол, где не копни, наткнешься на истлевшее тело.
Верно было лишь одно: молодые «слободские» держали территорию под контролем и не любили, когда молодые городские являлись на их знаменитую танцплощадку, находящуюся близ свалки старых паровозов. И тогда частенько в мордобое на лунных путях рвался хрипящий мат, хрустели ребра и проливалась сопливая кровушка.
За мокрыми, почерневшими и покосившими заборами крылись старенькие домики. Кажется, там жили люди?
Не знаю, что заставило меня прийти на улицу Энтузиастов, 66, адрес, который назвал Соловей. Может быть, хотел убедиться в его словах? Или Алеша пришел попрощаться с милым и простодушным прошлым. И с собой? Трудно сказать.
Открытая калитка скрипела на дождливом ветру. Дом был полуразрушен, со следами пожара, когда-то вырвавшегося из разбитого окна. Хвосты из сажи были похожи на мазки пьяного в дым абстракциониста. В уцелевших окошках пылились занавесочки с рюшечками. Под домом штормил волнами блесткий от дождя кустарник.
Нищий и бездыханный мир, подозрительный своей мертвой тишиной. Я поднялся на крыльцо — из приоткрытой двери тянуло сквозняком.
Окно было разбито на кухне, схожей на мелкую свалку: прожженный матрац, банки, битые склянки, облитая потоками кала плита. И тошнотворный ацетоновый запах, пропитавший притон. Я прошел по убогим комнатам, там находились какие-то полумертвые люди, они смотрели на меня и не видели. В дальней клетушке обнаружил того, кого искал. И не узнал девочку Викторию, превратившуюся в источенную пороком тетку. Была одета в летнее цветастое платьице, на ногах — резиновые сапоги. Похрапывала на панцирной сетке кровати. На изгибах локтей — гематомы от следов иглы.
Ко всему можно привыкнуть, но когда на твоих глазах разлагается тот, кто совсем недавно был чист и вечен в своей молодости, кто тебе нравился…
Хотел уйти, да вспомнил о «продукте». Вырвав кулек из кармана куртки, сделал шаг в сторону кровати и увидел в раковинах чужих глаз перламутровые зрачки. Храп прекратился и слабо знакомый голос с трудом произнес:
— Еп-п-пи за дозу.
— Вика, — сказал я.
Открыв глаза, попыталась сосредоточиться:
— А ты кто?
— Алеша.
— Алеша? — не узнала, скользнув взглядом по руке с кульком. — Солома?
— Овес, — нервно пошутил я.
То, что произошло далее, трудно объяснить словами. Гибнущее, казалось, существо в мгновение ока превратилось в энергичную фурию. Спружинив лопатками о металическую сетку кровати, она взвилась, цапнула кулек и метнулась из клетушки с буйным ором о том, что будет варить «кашу».
В комнатах началось движение — возникало впечатление, что мертвые восстали из тлена. В кухне гремела посуда — я прошел туда. На газовой грелке шипела кастрюля. Моя бывшая одноклассница заливала в неё бесцветный, едкий ацетон; так заботливая мама разбавляет кашу молоком. Потом, помешивая варево ложкой, оглянулась на мой голос и выказала удивление:
— О! Иванов? А ты как тут?
— Проходил мимо.
— На тебя дозы нет, — предупредила, с удовольствием вдыхая пары яда. Из двух стаканов — шесть дозняков и нас вроде столько… Одно плохо вены ушли, — продемонстрировала изгибы локтей. — Спрятались, суки, от иголочки. — Вытащила из тумбочки алюминиевую миску со шприцами. — Прокипятим наши баяны и песенку споем… Ты думаешь, я конченная? Не-а, застопорю себя мигом, вот тебе крест… — И перекрестилась ложкой, которой мешала варево. — У нас тут конченные… и Борюха, и Вовик, и Танька-Соска, и Валька, и Чубасик, и Лужа… И все почему? Нет силы воли, да и кровушка мертвая… А ты меня знаешь, я крепкая, как сталь… Интересно иголочки из стали делают или как?
Она продолжала говорить, а я уходил прочь по вихляющей тропинке. Обстоятельства были выше моих сил: нельзя возродить к жизни, напитанного ацетоном. Нельзя ничего сделать с тем, у кого мертвая кровь.
У моей сестрички Ю тоже оказалась попорченная кровь. Лейкемия, развели руками врачи, стервятники беды, и она, крепышка, неожиданно умерла, а я остался. И теперь вопрос лишь в том, какая кровь у меня, пропитанного войной?
Дождь прекратился — по лужам прыгали солнечные зайцы.
Я прогулялся по центральному проспекту Ленина — городок продолжал жить в ритме провинциальной дремы и полузабытья. Лица прохожих были беспечны и спокойны; кажется, никто не подозревал о существовании бандформирований, о которых меня предупреждала мама.
У магазинчиков суматошились старушки и женщины с детишками. У цистерны с молоком, креном стоящей, как гаубица, я заметил Тоню-Антонио и её пузана Ваню, сидящего в дорожной коляске.
— Салют, герой, — сказал ему.
Кроха недоуменно глянул на меня невинными васильковыми глазами, перевел взгляд на мать. Та обрадовалась:
— Алешенька! Пропал, как сквозь землю провалился. Верно, звонил, а у меня телефон отключили за неуплату, представляешь, стервецы какие, хотя оно и спокойнее, без телефона-то… А зачем телефон? На улице бабки всякие ужасти рассказывают… А ты звонил, да?
— Да, — солгал я.
— Ну вот, — огорчилась. Была такая же — шумная, бестолковая, ещё больше раздобрела. — Ты бы заходил, Алешка?..
— Конечно, Антонио — пообещал. — А герой растет.
— Ой, уже матерится, — засмеялась. — Все дурное от папани. Он у меня дальнобойшик, я говорила?
— Говорила.
— Ой, я сейчас, — громыхнула алюминиевым бидончиком, отдав его продавщице. — Муся, полный, как завсегда.
— Слыхала, — сказала молочница, подставляя посуду под краник. Бандюгов стрельнули в «Марсе»… Я бы их, клятых, сама… огнеметом…
— Ой, не говори, — замахала руками Антонио. — Времена гадские… Я телевизор и не гляжу вовсе, только про животных или путешествия. Ой, Алешка, — вспомнила. — Мне же Вирджиния весточку прислала из Австралии.
— Что ты говоришь?
— Красивая такая, открыточка-то. С океаном и берегом в песочке… Скучает, накатала, по нашим по березкам…
— А по осинам не скучает, — вмешалась Муся, накрывая крышкой наполненный бидон. — Вот люди, все им не так.
— Хорошо, где нас нету, — перевела дух Антонио, кивнула старушкам в очереди. — Дай Бог, всем здоровье… Поехали, Ванька, к своим колышкам.