Расправа с Рейссом не была исключением: политические убийства за рубежом начались еще в 1926 году убийством Симона Петлюры в Париже. За полгода до Рейсса был убит в Булонском лесу «невозвращенец» Навашин; спустя несколько месяцев, в Бельгии, другой «невозвращенец» — Агабеков… Но в случае с Рейссом все было сработано слишком уж неаккуратно: впервые полиции удалось арестовать ряд участников убийства, и впервые на допросах были названы имена людей, сотрудничавших с советским посольством в Париже…
Этих-то людей и поспешили объявить главными во всей этой грязной истории.
Цветаевой пришлось давать показания дважды: сразу после обыска, 22 октября, и еще раз, спустя несколько недель, — 27 ноября 1937 года.
Особенно долгим был первый допрос — с утра до вечера. Однако протокол, который вел судебный следователь Бетейль, не слишком длинен. Цветаевой показывают фотографии разных лиц, спрашивают о служебной деятельности и политических взглядах ее мужа. Она называет его журналистом, регулярно печатающимся в журнале «Союза возвращения» — «Наш Союз». Муж ходил туда на работу ежедневно, утверждает она, несколько лет подряд. Его взгляды со времени участия в Белой армии сильно изменились: они начали «леветь» еще в Чехословакии. Мне кажется, добавляет Цветаева, что уже два-три года как муж «стал сторонником русского режима».
На предъявленных ей фотографиях она узнала Вадима Кондратьева, которого года два назад встречала в доме своих давних знакомых Клепининых, узнала также Познякова, гимназического товарища мужа, фотографировавшего несколько раз ее сына. Ее спрашивают о Смиренском, о Чистоганове, о Штейнер, о Дюкоме, — их она не знает.
Да, она слышала об убийстве Рейсса. И эта акция вызвала у них с мужем чувство возмущения, ибо, говорит Цветаева, «оба мы осуждаем насилие, с какой бы стороны оно ни исходило». Она подтверждает алиби Эфрона: с 12 августа по 12 сентября, говорит она, он безотлучно был с ней и сыном на юге Франции, в Лакано-Осеан, на вилле «Ку де Рули»…
На ноябрьском допросе ей снова предъявят фотографии и некие телеграммы — старые, от января 1937 года, для опознания почерка. Цветаева отвечает уклончиво: она не уверена, что это рука Эфрона. Но она предоставляет в распоряжение полиции несколько писем Сергея Яковлевича для графологической экспертизы.
Что это были за телеграммы?.. Скорее всего, полиция сличала почерк в них с тем, который был на телеграмме, посланной из Парижа в Лозанну в те самые дни, на имя Кондратьева.
Одна была подписана именем «Михаил», и Марину Ивановну спрашивают, не знает ли она — кто это. Цветаева отвечает, что знает одного Михаила: это сын хозяев пансиона в Верхней Савойе, где их семья часто проводит лето. Его фамилия Штранге.
Момент поразительный! И он, может быть, наиболее убедительно свидетельствует о полной неосведомленности Цветаевой в делах мужа.
Как подтвердили теперь полицейские архивы тех лет, и Штейнер, и Смиренский, и Дюкоме говорили на допросах, что летом 1937 года их передали в подчинение некоему Михаилу, с которым они встречались, но фамилии которого не знали. Оттого и возник у полиции этот вопрос к Цветаевой, — ведь до лета все трое получали разные задания от Эфрона! Но все трое — независимо друг от друга — давали теперь описание «Михаила», совсем не подходившее к облику Сергея Яковлевича: «довольно крепкого телосложения, рост около 175 см, бритый (без бороды). Носил фетровую шляпу, выглядел человеком воспитанным, говорил по-французски и по-русски, но по-русски не чисто». Петер Хубер, работавший в 1990 году в полицейском архиве Гуверовского института социальных проблем (Калифорния, США), склоняется к мнению, что портрет характеризует именно Михаила Штранге. Этот человек, благополучно вернувшийся после окончания Второй мировой войны в Советский Союз (и мирно прослуживший тут до самой своей кончины в 1977 году), по мнению Хубера, мог быть «координатором» действий группы, образованной для розысков и убийства Рейсса. Но это всего лишь предположение, не больше.
Молодой Штранге не раз упоминался Мариной Ивановной в ее письмах 1936 года к Анатолию Штейгеру. Те письма писались как раз в замке Арсин в Верхней Савойе, в те дни, когда Цветаева часто виделась там с сыном хозяев пансиона. Он был симпатичен ей своей серьезностью, увлеченностью поэзией и проблемами истории; она называла его в письмах «своим умственным другом»… Разумеется, она не стала бы упоминать его имя каким бы то ни было властям, если бы знала что-либо его компрометирующее!..
Материалы следственного дела Эфрона, заведенного позже в Москве, подтвердили только то обстоятельство, что Сергей Яковлевич действительно завербовал Михаила Штранге в советскую разведку. Однако на фотографиях Штранге — человек явно низкорослый, а по свидетельству тех, кто знал его уже в советский период его жизни, русская речь его была абсолютно чистой — без малейшего акцента…
Заметим: в воспоминаниях Слонима приведены другие подробности допроса Цветаевой. Марк Львович знает их со слов самой Марины Ивановны. А она рассказывала друзьям больше всего о том, что в протоколах допросов не могло сохраниться.
Слоним пишет: «Во время допросов во французской полиции (Сюрте) она все твердила о честности мужа, о столкновении долга с любовью и цитировала наизусть не то Корнеля, не то Расина (она сама потом об этом рассказывала сперва М. Н. Лебедевой, а потом мне). Сперва чиновники думали, что она хитрит и притворяется, но когда она принялась читать им французские переводы Пушкина и своих собственных стихотворений, они усомнились в ее психических способностях и явившимся на помощь матерым специалистам по эмигрантским делам рекомендовали ее: “эта полоумная русская” (cette folle Russe)».
Ариадне Берг Цветаева написала письмо 26 октября, то есть спустя две недели после побега Эфрона из Франции и четыре дня спустя после первого допроса в Сюрте насьональ.
«Сейчас больше писать не могу, — читаем в этом письме, — потому что совершенно разбита событиями, которые тоже беда, а не вина. Скажу Вам, как сказала на допросе: C’est le plus loyal, le plus noble et le plus humain des hommes. — Mais sa bonne foi a pu être abusée. — La mienne en lui — jamais».[19]
(Кажется, что Цветаева даже гордилась этой формулой, которую она нашла, защищая честь мужа от обвинений, представлявшихся ей чудовищным недоразумением. Перед лицом палача уже в другой стране, на своей родине, — в письме к Сталину, написанном через два года, в декабре 1939-го, — она повторит другими словами ту же мысль: «Я не знаю, в чем обвиняют моего мужа, но знаю, что ни на какое предательство, двурушничество и вероломство он не способен. Я знаю его: 1911–1939 гг. — без малого 30 лет, но то, что знаю о нем, знала уже с первого дня: что это человек величайшей чистоты, жертвенности и ответственности. То же скажут о нем и друзья и враги».)
Слов о благородстве мужа, сообщенных в письме к Берг, мы также не находим в протоколах, обнаруженных в архивах. Не зафиксированными, естественно, оказались в официальных текстах и «поэтические чтения» Марины Ивановны перед лицом парижских следователей.
Это, однако, вовсе не означает, что то и другое — плод фантазии поэта.
Благородство и бескорыстие — в этих чертах Сергея Яковлевича она была неколебимо уверена при всех разногласиях и конфликтах, какие между ними возникали. «В его лице я Рыцарству верна», — писала она еще совсем юной, в первых стихах, посвященных мужу. «Если бы Вы знали, — сказано и в ее письме 1914 года Василию Васильевичу Розанову, — какой это пламенный, великодушный, глубокий юноша!» В годы Гражданской войны она называла его «белым лебедем» и воспела в образе святого Георгия, спасающего людей от злого змия. Не разделяя евразийских увлечений Эфрона в двадцатые годы, она все же с гордостью писала Тесковой в 1929-м, что его называют «совестью евразийства». И нам сейчас не столь уж важно, так ли это было на самом деле.