Да и самой иной раз скучно без детей. Хоть бы один был.
И надо же такому случиться, что один ребенок — и тот будет помещиков.
Барышня, та небось берегла себя. Ходила на прогулки, разговаривала. Письма писала, на фортепьянах играла барину. Большое черное фортепьяно стояло у окна в господском доме.
А на такое она бы не пошла. На это есть деревенские девки. Да, видно, и не только девки.
Только теперь вспоминались Магде людские толки. Об одной, о другой. Раньше голова не тем была занята, не думалось об этом, некогда было.
Но теперь она верила. Верила во все, что только ни рассказывали о барине. Не одной ей он говорил небось: «Придешь завтра вечером к Сковроновой риге». Вот они и шли. Может, им тоже казалось, что это другая, светлая господская любовь? А может, кого трехрублевая бумажка соблазняла?
Впрочем, как там было с другими — неизвестно. Не одной, видно, сошло с рук. А Магда с одного раза забеременела.
После мужа она больше всего боялась старой Янтошки. Магда верила, что старуха, если захочет, насквозь человека увидит. Когда Янтошка иной раз приходила своими мелкими быстрыми шажками, Магде казалось, что она за тем и пришла, чтобы что-то разведать. Разведать, узнать, разнести по деревне и по баракам.
«Какая мне честь, — издевалась над собой Магда, когда ее тошнило по утрам, — помещичье дитя в себе ношу!» Только не будет оно в шелковой люльке качаться, не будет молочко из бутылочки тянуть. На нарах оно будет спать, барское дитя.
Кшисяк даже радовался. Скучно без детей.
— Тут иной раз нечего в рот положить, а теперь еще третий рот прибавится, — обозлилась как-то Магда.
— Этого не говори, так нельзя говорить. Даст бог детей, даст и на детей, — бормотала старая Янтошка, греясь на солнышке у дверей барака.
Как бы не так! Так оно всегда говорится, а на деле не всегда так бывает. Или еще: кого бог создаст, тому с голоду умереть не даст.
К тому же тут совсем другое дело. Не Кшисяка ведь ребенок, а барский, помещичий.
Чем больше Магда об этом думала, тем больше у нее путалось в голове. В конце концов она и сама ничего не знала. Чем дальше в прошлое уходил тот вечер, в риге, тем меньше она была уверена, что это не ошибка, что это и вправду ребенок помещика, что ей это все не примерещилось.
Может, ей так только привиделось со страху, с этого горя, что все везде одинаково, от шелеста трехрублевой бумажки, от баринового посвистывания сквозь зубы, когда он уходил от нее по темному лугу…
Люльку Кшисяк приготовил хорошую.
И вот Зоська лежит в люльке. Тихий был ребенок, не орал больше, чем полагается.
Когда никого не было в каморке, Магда подходила к дочке и смотрела.
Даже странно, как ее это мучило, как не давало спать спокойно. Чей же это ребенок?
Глаза у девочки голубые. Не такие лазурные и смеющиеся, как у барина. Но такие глаза могли бы быть и у баринова ребенка.
Хотя ведь и у Кшисяка серые глаза. Может, это и его глаза.
Она следила, как смеется девочка, как смотрит глупыми глазенками, как хватает беспомощными ручонками воздух или что-то в воздухе, чего никто из взрослых не видит.
Очертания подбородка. Дуги почти незаметных бровей. Помещичье это дитя или обыкновенный, батрацкий ребенок, ребенок Кшисяка и Магды?
Никто не догадался. Родился ребенок и живет. Ведь замужняя, мужика имеет, кто же может подумать что плохое?
Не догадался и мужик.
Иногда Магде казалось, что ей просто приснились Сковронова рига и все остальное. Ее страхи у обрыва, скрип окошка на чердаке сарая.
И все же каждая минута этого вечера казалась выжженной глубоко в мозгу, оставила след, который невозможно было стереть, от которого невозможно было освободиться.
Она еще чувствовала на щеках жесткое прикосновение бариновых усов — хотя ведь он ни разу не поцеловал ее. Нет, не за тем он звал ее в Сковронову ригу на почерневшее прошлогоднее сено.
И было еще одно доказательство, что ей не приснилось, что все это явь и правда, — трехрублевая бумажка, спрятанная в ножке стола.
Как-то она вынула ее, когда никого не было в каморке, и хорошенько рассмотрела. Не новая бумажка, грязная, истрепанная. Она взглянула на свет. На бумажке извивались какие-то узоры, виднелись цифры.
Магда спрятала ее обратно. Пусть лежит. Никому в голову не придет искать в ножке стола. Надо поднимать стол, глядеть снизу.
А если кто и нашел бы, все равно ему не догадаться. Мало ли их в каморке? Ноющая Маличиха со своим молчаливым мужиком, Сташек, ну и их двое. На пятерых пришлось бы разделить подозрение. Магда бы отперлась, только и всего. Откуда ей взять три рубля?
Она торопливо бежала в людскую, закрывая ребенку лицо от мороза. Щипала перья, лущила горох, пряла тонкую льняную нитку. И почти не слышала, о чем болтают бабы. А уж чего-чего, а болтовни, когда бабы, бывало, сойдутся все вместе, — не оберешься.
Но Магде и без того было о чем подумать. О чудных делах мужа. Он не отбивался от этого товарища Мартина из города, все у них какие-то секреты, шушукания. Вечно она в тревоге, как бы это опять не кончилось бедой.
Да и работы свалилось на нее много, не переделать. А тут еще ребенок. Эта Зоська, неведомо чья, баринова или своя собственная.
В людской было тепло. Они щипали в большие сундуки перо, отбрасывая ости в сита. Перо щипать было трудно, нехорошее было в этом году, отсырело оно, что ли.
Девушки тихо напевали. Все больше о любви. Магда усмехнулась. Вот выйдут замуж, народят ребят, начнется работа — тогда пройдут, развеются, как дым, эти думки о парнях, о любви. Не такое уж это счастье, как им кажется. Но слушала она охотно. Особенно когда песни печальные. Эти ей больше всего нравились. Девушки пели:
При дворе служил наш панич,
При цесарском барабане,
Выслужил он Лорочку,
Семи лет девчоночку.
Обещали ее дать,
Семь годков велели ждать.
Магда считала в уме: семь да семь — что-то нескладно выходило. Как же так, четырнадцать лет! Молода ведь еще, дивилась она. Но тотчас вспомнила, как ей рассказывали, что в прежние времена, бывало, и в десять лет замуж выдавали. Да ведь и в песне мало ли что поется, на то и песня. Только бы складно было. Не обязательно должна быть правда.
Семь годков он воевал
И о Лоре вспоминал.
Славен возвращается:
— Отворяй, красавица!
Магда вздохнула. Ей вспомнился Ян Рожек, такой молоденький, в японскую войну его убили. Она щипала и щипала перо одеревенелыми пальцами. Белый пух сыпался в железный ящик, падали в сторону ощипанные ости. Словно этот пух, улетающий от легкого дыхания, — жизнь. Мелькнула — и нет ее. Была — и исчезла.
Она не могла понять, как это так. Когда начинался день, казалось, что он никогда не кончится. Человек с нетерпением ждал полдня, вечера, ночи. Чтобы хоть на мгновенье разогнуть наболевшую спину, отереть потный лоб, хоть минуту передохнуть.
Безнадежно тянулись часы и минуты. Долгие, тягучие. Они липли к пальцам, в них увязали ноги. Казалось, не прожить, не преодолеть минуты и часы каждого дня.
Неделя от воскресенья до воскресенья казалась целой долгой жизнью.
А как незаметно мелькали весны, лета, осени и зимы. Человек оглянуться не успеет, а уж выросла трава, поднялись хлеба, пора жать и косить. А тут, глядишь, уже разложен по стерне моченый лен. А там уже и сыплется белым пухом снег.
А оглянешься назад — и того быстрей. Годы неслись, словно их кто кнутом подгонял. Давно ли Магда гусей пасла? Давно ли мать померла?
А когда ей нравился Флориан Зеленок? Когда она выходила замуж за Кшисяка? И потом, когда у нее умер первый ребенок, и была забастовка, и все это? Разве давно это было?